Открытие колбасы «карри»
Шрифт:
«Да нет, все очень просто, — возразила она, — жизнь налаживается. У людей появилась цель».
И еще кое-что бросилось ему в глаза: несколько мужчин и женщин стояли на улице особняком и заговаривали с прохожими, как это обычно делают шлюхи и такого же пошиба парни, различие заключалось лишь в том, что это были отнюдь не молодые люди, а в большинстве своем старики и неряшливо одетые домохозяйки. День спустя он заметил среди таких людей одноногого инвалида, стоявшего на углу улицы Большая Протока, его правая культя опиралась на ручку клюки, омерзительного цвета одежда — перекрашенный в зелено-коричневый цвет мундир — была похожа на форму лесничего. Может, этот мужчина и в самом деле прежде работал в администрации лесного хозяйства. Во внутренней службе. Время от времени он вскидывал вверх руку и показывал три пальца, словно играл в загадочную игру или давал понять, чего ему не хватает. Но ему не хватало одной ноги. Возможно, тем самым он хотел сказать, что у него три ранения? Бремер вытащил бинокль капитана баркаса и посмотрел вниз. Вне всяких сомнений, мужчина заговаривал с проходившими мимо людьми. Но они не просто проходили мимо, они торопливо обходили его. А потом — кажется, еще через день — Бремер обнаружил
Бремера пронзила догадка: черный рынок! И внезапно он понял манипуляции с пальцами того инвалида с ампутированной ногой. Там никто не разгадывал загадки, не сообщал о количестве полученных ранений, там совершался товарообмен, определенное количество сигарет в обмен на другие товары.
Вечером он встретил Лену Брюкер сообщением: перед домом образовался черный рынок. И пока она подогревала перловый суп Хольцингера, взволнованный Бремер возмущался столь резким падением в стране порядка и дисциплины. «Ну и что тут плохого? — спросила Лена, не отходя от плиты. — Да во время войны всё продавали из-под полы. Черный рынок существовал всегда». — «Согласен, но не так откровенно, так нагло, у всех на виду. Там внизу одноногий инвалид предлагает свой серебряный значок за ранение».
По представлениям Бремера, немецкий вермахт, безоговорочно капитулировавший вот уже как восемь дней тому назад, в союзе с американцами и британцами стоял под самым Берлином. Его правый фланг, усиленный американцами, вошел под предводительством генерала Хота в Гёр-лиц, то есть достиг Нейссе. «Черт возьми! — изумился Бремер, — события развиваются весьма стремительно. Русские обескровлены, можно сказать, на последнем издыхании, но это ни в коей мере не извиняет черный рынок возле нашего дома».
Бремер сидел за столом и ел принесенный Леной Брюкер перловый суп, который она приправила мелко нарезанным купырем. Но он ел так, будто суп ему вовсе не нравился. Он заглатывал ложку за ложкой с тупой жадностью, напомнив Лене ее лысого отца.
«Что, невкусно?» — «Вкусно, вкусно». — «Может, мало соли?» — «Нет, нет», — ответил Бремер. Но это дважды прозвучавшее «нет» можно было расценить так, будто ему все равно, много или мало соли в супе. «Они форсируют Нейссе у Гёрлица и тогда прямиком двинутся на Бреслау».
— Прекрасное было время, в сущности, самое лучшее, — сказала она и положила на левый указательный палец голубую нить для неба, — если бы не эти постоянные дурацкие расспросы о продвижении войск. Я никогда не приветствовала войну, терпеть не могла военных, вообще не выношу никаких униформ, а тут вдруг нашелся один, кто, сидя в моем доме, выигрывал сражения, а я, понимаешь, должна была называть ему все новые и новые имена, города, просто можно было сойти с ума, но хуже всего то, что всю эту кашу заварила я сама. Отвоевание Востока, надо же додуматься до такой глупости!
Иногда я уже подумывала о том, а не доставить ли мне эту бумагу для газет пораньше, тогда наступит конец войне, а заодно и моим отношениям с Бремером.
— И вы сократили этот срок?
— Еще чего. Конечно, нет.
— Но ведь это безжалостно.
— Знаешь, безжалостным может быть только возраст. Не-а. Мне было очень хорошо. И баста. Это же просто. Лежать рядом с ним и знать: если он уйдет, то для тебя останутся лишь пятидесяти-и шестидесятилетние мужчины. Но они ведь тоже мечтают о тех, кто помоложе. Происходит нечто странное: долгое время ты не обращаешь внимания на возраст, его замечают другие. А потом, в один прекрасный день, когда тебе уже под сорок, ты вдруг ощущаешь его: где-то появляется синяк, потом он расползается по телу мелкими крапинками, как пиротехническая ракета, то вдруг на внутренней стороне ноги лопается маленький сосудик. На шее, под подбородком, между грудями появляются складки, немного, одна-две, заметные особенно утром, и ты сама видишь, что стареешь. Но с Бремером я и думать забыла об этом. Да, прекрасное было время, правда, не все так, как следовало бы, но в этом тоже была своя прелесть. Пока не дошло до этой ужасной стычки.
Минуло ровно семнадцать дней с момента объявления капитуляции; Лена пришла домой, и он, не сказав ей даже «привет», сразу спросил: «Принесла газету?» — «Не-а» — «Но почему? Так не бывает. Газеты должны выходить. Хотя бы на одной странице». — «Понятия не имею». Это прозвучало довольно высокомерно. Она очень устала. Еще бы: девять часов на работе, полчаса пешком до службы, полчаса обратно, в этот раз она не взяла машину. К тому же новый вахтер, бывший комиссар уголовной полиции, уволенный со службы из-за нацистского прошлого, захотел проверить ее хозяйственную сумку. А в ней находилась посуда с брюквенным супом. И только благодаря тому, что с ней приветливо попрощался английский капитан, который случайно уходил из столовой в то же время, что и она, вахтер пропустил ее без проверки. По дороге домой она прикидывала, может, стоит сказать ему, что американцам самим понадобилась бумага, потому что они тоннами сбрасывают листовки на русские позиции. Для сравнения рациона питания американского солдата и русского. Естественно, напечатано кириллицей. Но в этот вечер у нее не было желания сочинять очередную историю, к тому же она должна звучать вполне достоверно, поскольку он начнет интересоваться всеми деталями: что за листовки, почему тогда англичане не могут прислать бумагу? Он хочет наконец знать,
Какое-то мгновение Лена колебалась, стоит ли сказать ему, что она кое-что скрыла от него, нет, попросту обманула, но теперь это не имело смысла, теперь уже слишком поздно. Вначале это была игра. Теперь же она переросла в действительность, кровавую действительность. Он воспринял бы ее признание как подлую ложь, как если бы она злоупотребила его доверием и держала в доме, словно домашнее животное, развлекалась с ним и в конце концов довела его до такого состояния, что он вышел из себя. И разве он не прав? А что, если бы он вывихнул ей руку или побил ее? Но в тот момент она не подумала об этом, просто держала его железной хваткой, вложив в нее всю свою силу, в сущности, она защищалась. И если бы теперь она сидела напротив него с подбитым глазом, с синяками на руках, ей было бы легче, она могла бы тогда сказать, что просто хотела как можно дольше удержать его у себя. А вышло, что сидел он с забинтованной правой рукой и извинялся за то, что у него сдали нервы.
Они лежали на матрасах на кухне. «Не напрягай руку»; — сказала она и погладила его. Он пополнел. Она почувствовала это во время их борьбы. На память пришло слово «толстяк». Он лежал рядом, напряженный, она чувствовала это настороженное напряжение. Его член, маленький, теплый, покоился в ее руке. Постепенно Бремер расслабился и забрался к ней под одеяло, и в ту ночь, впервые за все это время, они не были близки друг с другом. С улицы доносился крик птиц, оба бодрствовали, но делали вид, что спят.
На другой день Лена раздобыла из старых запасов вермахта бальзам для заживления ран. Он носил руку на перевязи. Но у нее был припасен для него еще один бальзам, правда, иного рода, она сказала, что готовится амнистия для дезертиров. Дата амнистии будет объявлена; кто явится добровольно, избегнет наказания. Вот это была радость, он буквально сошел с ума, схватил ее и — «Осторожно! Помни о своей руке!» — закружил по кухне: «Кайф!»
А потом она выложила на стол все, что ей удалось достать благодаря приобретенному почти за три года опыту — с помощью увещеваний, угроз или обещаний, но в основном за счет непреклонной уверенности, что рука руку моет: четыре яйца, килограмм картошки, литр молока, четверть фунта сливочного масла и, самое ценное, — половинку мускатного ореха, она выменяла ее за пятьсот бумажных салфеток, которые из-за мягкости использовались как туалетная бумага и были нарасхват. Она поставила на плиту картошку и достала из шкафа пресс для пюре, которым не пользовалась уже больше года. Ей казалось, что после той ужасной, унижающей его потасовки она обязана показать ему, как сильно любит его, как сожалеет о происшедшем, и она верила, что с помощью любимой им еды ей удастся побороть наметившееся охлаждение в их отношениях, его равнодушное самокопание в себе, на что она обратила внимание три-четыре дня тому назад, его безучастное лежание с устремленным в потолок застывшим взглядом, он оживлялся, лишь когда узнавал самые последние вести о наступлениях танковых частей.