Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
— Пирогов напечь, ребят накормить, — приговаривала мать, низко кланяясь, точно молясь, чаще и чаще ударяя цепом…
— Богу све — ечку поставить! — набожно пропела сестрица Аннушка, последней, в лад, принимаясь за молотьбу.
И четыре молотила вперегонку, не мешая одно другому, заговорили громкой согласной скороговоркой:
«Цеп до не — ба… мно — го хле — ба!.. Цеп до не — ба… мно — го хле — ба!..».
Шурка торопливо утерся, размазал по щекам сажу и пот, взялся за батькино длинное тяжелое молотило. На крепкой палке, отполированной до блеска тятькиными ладонями, грузно висел на сыромятном потемневшем ремне толстый дубовый кругляш, что полено. Пробуя,
Шурке стало понятно и страшно, что он не справится. Не хватит у него силы и уменья в лад с другими поднять отцово молотило, когда четвертый, сестрицы Аннушки, цеп оторвется от обмолачиваемого снопа, а материн, первый, повиснет в воздухе, не сумеет он, Шурка, в это единственное мгновение изо всей мочи кинуть на пляшущий сноп пятый, свой, цеп и тут же убрать его и потом снова изловчиться и ударить.
Прошлый год Шурка научился с грехом пополам молотить в три цепа легким, самим им сделанным, маленьким березовым молотильцем. Чтобы работать в пять цепов, надо беспременно быть искусным мастаком. Труднее этого была, как слышал Шурка, лишь молотьба в шесть цепов, самый что ни на есть верх молотильного мастерства, которым владели даже не каждый мужик и баба, потому что в шесть цепов не так часто молотили — рук не хватало. И вот сейчас ему предстояло одним взмахом взлететь почти на вершину мужицкого труда, стать рядом с матерью, да еще с большим, не по росту, молотилом. Он каялся, жалел, что не взял из дому, с чердака, легкое свое молотильце, позадорился, хвастун, расхрабрился, кажись, рановато назвал себя всамделишным хозяином — мужиком. Это тебе не пещера разбойников, не игра понарошку в Антона Кречета и Стеньку Разина, не вычитанные из книг и услышанные от Григория Евгеньевича истории, где все делается быстро и счастливо, не десять жизней, которыми он умел жить, а всего — навсего одна жизнь, самая обыкновенная: молотить в пять молотил.
Из-за Волги поднялось большое рыжее солнце. Загорелся белый мороз на отаве, на скирдах, ометах и изгородях. Громко, безумолчно разговаривали цепы на току. Мать и Солина молодуха смело наступали по соломенному живому посаду, а Марья Бубенец и Аннушка пятились, отступали, и все четыре речистых цепа, казалось, без всяких усилий молотильщиц, сами по себе взлетали и падали и опять взлетали, как галки.
И так стыдно и обидно было Шурке, что еще маловат он, кишка тонка тягаться со взрослыми, и так мучительно — сладко хотелось быть по — настоящему мужиком, что он, робея, ни на кого не глядя, с независимым видом решительно подошел к посаду, с краю. Улучив то самое единственное мгновение, которого он боялся, Шурка поднял и со всего духу шлепнул тяжелое неловкое молотило на сноп.
Не успел отдернуть в сторону дубовый кругляш, как материн проворный цеп упал на это разнесчастное полено. Пока Шурка вырывал свое молотило, остальные цепы перепутались, веселая складная скороговорка оборвалась.
Бабы мельком вскинулись, взглянули из-под низко опущенных платков на Шурку, поправились и ничего не сказали.
Он выждал, ударил еще, вовремя убрал со снопа цеп, но непослушное полено, болтаясь на ремне, задело в воздухе чью-то деревяшку, и все сызнова перемешалось, хуже прежнего. Бабы, не стерпев, громко, справедливо заворчали.
— Не мешай! — крикнула мать, отталкивая Шурку.
И снова как ни в чем не бывало приговаривали наперебой цепы, чаще и ладнее прежнего, подпрыгивали, ворочались на току растрепанные снопы, отрадно брызгало зерно, а он, Шурка, хозяин, сгорая от стыда, топтался около посада и не знал, что ему делать с батькиным молотилом. Вернее всего, надо бежать домой, взять свое, по силам, а отцово оставить до поры до времени. Но идти не хотелось, далеко: пока ходишь, как раз эти ловкачки бабы измолотят все снопы и Шурке ничего не останется.
Солина молодуха, играя цепом, покосилась на Шурку и пожалела его по — своему:
— Экий парнище, жених… а молотить не умеет!
— Я умею, — насупясь, ответил Шурка. — Молотило великовато… тятькино.
— Сам просил, — жестоко сказала мать.
— А — а, вот оно что! — одобрительно прогудела молодуха и утешила: — Подрастешь, станешь тятькой — в самый аккурат будет тебе это молотило.
— Да оно неловкое какое-то… Я умею молотить, — не сдавался Шурка. — Это молотило не умеет, — выпалил он, не зная, как еще оправдаться.
Бабы засмеялись и так часто и сильно ударили цепами, что и цепы засмеялись, и это было всего обиднее.
— Да отыщи ты ему, Пелагея, какое ни на есть старенькое, легонькое, завалящее! — крикнула Марья с жалостью. — Эвон как мается, дьяволенок, тошно смотреть, ай, право!
И тут произошло то, чего он не мог ожидать: мать оставила на минуту работу, молча прошла под навес и возвратилась с Шуркиным прошлогодним молотильцем. Когда она успела его припасти и зачем, бог ее знает. Шурка заплясал, как сноп на току.
— Ой, спасибо, мамка, спасибо… — бормотал он. — Как ты догадалась, принесла?
— Вот так и догадалась. Становись рядом со мной да учись молотить без баловства. Пора! — строго вымолвила мать, а голубые глаза ее залили Шурку теплом и лаской.
Он бросил батькино молотило, ухватил обеими руками свое, ловкое, неслышное на весу, и дело хотя и не сразу, но заметно стало налаживаться.
— Ровней маши… не забегай, не отставай, — учила мать.
— Крепче бей, жених, не ленись… теща смотрит! — озорно покрикивала Солина молодуха. — В дом приму, блинами угощу!
— И того не намоло — отит, что за обедом прогло — отит… — пела сестрица Аннушка.
— Ничего, помучится — научится… на обухе рожь молотить, из мякины кружева плести, — говорила, подмигивая Шурке, Марья Бубенец.
Верно, помучившись, он приноровился, и пять цепов стали выговаривать по — новому, еще чаще и отчетливо — дружней:
«Эй, чи — ще, чи — ще вы — ко — ла — чи — вай!.. Эх, боль — ше хле — ба на — мо — ла — чи — вай!»
И это последнее, самое веселое, громкое «ай», которого как раз не хватало на звонком току, было Шуркино, оно выделялось из всех ударов, складно заканчивая перестук, как песню.
Высунув от наслаждения язык и таинственным образом помогая им себе в работе, Шурка задорно поглядывал на сестрицу Аннушку. Вот уж неправда, что он больше съест, чем намолотит! Пожалуйста, он может без передышки лупить цепом до вечера и не притронется к карману, в котором лежит защипанная краюшка.
Ему очень хотелось поймать верткое молотило Аннушки, заехать по нему своей березовой деревяшкой, чтобы иметь право сказать: «Задерживаешь, тетенька Анна!» Но старый потрескавшийся сестрицын цеп низко, без устали порхал по снопам, никак нельзя было его поймать, и Шурка с уважением отметил это про себя. Постное лицо сестрицы Аннушки точно маслом помазали, оно подобрело, блестело под платком, выражая удовольствие. Толстый живот словно поубавился под фартуком и не мешал. Острые глаза не бегали, как всегда, попусту по сторонам, они зорко высматривали снопы, прилаживались, куда и как лучше ударить щербатым молотилом. Шурка, по правде говоря, не терпевший Аннушки, залюбовался, как она работает.