Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
«Раз дозволяется слушать, значит, можно и словцо какое к месту вставить, сказать», — подумал Шурка, и ему чудилось: он не на лежанке сидит, он стиснут в кути мужиками и бабами, не вздохнешь, а весело; он торчит в то же время как бы и на завалине, и не один — виснет с Яшкой и Катькой в окне. Они догадываются, о чем думает народ (сколько раз слышали на бревнах, у Косоуровой избы, разные толки), им чутко, как люди шепчутся промежду собой, разговаривают вполголоса, смеются, огрызаются. Все знакомое, запомнившееся. Может, это и не нынешний говор за окнами — в ушах звенят, повторяются толки на бревнах:
— Эх, во рту не было — в голове зашумело! Советоваться так советоваться, где наша не пропадала… Да при воле, при земле, ребята, нам смерти не будет, вот как заживем!.. Вали, шарь по чужим карманам, в своем-то пусто. Тьфу!.. На родной аршин меряешь, ваше степенство. Ошибаешься! Про доброе, правильное речь… Ну, братцы, раз такое дело — толкуй смело! Оробел — пропал… Весной, чу, каждая былинка подает голос… Да уж что баять, времена настали — всякая щель, прости господи, пищит.
— Но, но, говори да не заговаривайся, Павел Харитоныч! По тебе бы нам всем камнем молчать?.. Э — э, камешки тоже бывают разные… Правильно, Иван Алексеич, может, из нашего кремня и вылетит самая горячая искра!
За столом выборные молчали, словно ждали, что им, Совету, подскажет, присоветует народ. Да не гомоном и не шепотом, не тайком сболтнет неизвестно чего — скажет открыто, во всеуслышание, ясно и просто, распорядится, как дома.
И вот с запинкой, в одиночку, заговорили самые отчаянные:
— Поделить барское поле, и вся недолга!
— И рощу. Без дров сидим.
— А луг волжский забыл?!
— На всех не хватит, умные головы…
— Так ведь не грешно и у наших богачей земельки прихватить малость. Пускай уделят толику нуждающимся… чтобы у всех было поровну.
— Ого! Грабь подряд!
— Зачем грабить? Мы свое возьмем, по — честному, по справедливости… Торопись, мужики, справные хозяева уже отсеялись!
Дяденька Никита Петрович поднял голову, поставил ее прямо и крепко, надолго. Карие, навыкате глаза его обласкали заговоривших мужиков и баб. Три молодца — удальца за столом, особенно полюбившиеся Шурке, только вскидывались одобрительно на голоса, быстро ворочаясь, словно подскакивая. Похоже, что столяр научил этому Митрия Сидорова и глебовского делегата, и они, как Пашкин родитель, стали чисто прыгунцами. Не сваливался больше с волос Минодоры шелковый косок. Минодора, замерев, не шелохнулась. Парковский и хохловский мужики перестали жаться на краю лавки, расположились наконец за столом Сморчихи вольготно, дорогими, желанными гостями, а может, и хозяевами. Даже Шуркин батя и Евсей Захаров, казалось, слушали смельчаков охотно.
А дядя Родя, председательствуя, возвышаясь над всеми зеленой горой, — и подавно с удовольствием ловил выкрики — предложения и никого не прерывал.
Скоро зажглись цигарки и трубки — носогрейки, будто сами запалились, на удивление курильщикам. Дым повалил через всю избу облаком, потянулся в окна, и Шуркин батя развинтил-таки со скрежетом и звоном жестянку с табаком, принялся торопливо вертеть большим крючком известную козью ножку.
А в кути кто-то все лаял и визжал собакой. Но громче, чаще сыпались советы и требования, вопросы — даже из сеней и, конечно, с завалины, из окон:
— Магазею открыть! Жрать неча, а в магазее овса, жита до дуры, полные сусеки. Мыши сыты, ребятишки голодные… Хоть каши им сварю!
— Мое слово слушай, Совет: отобрать имение подчистую! Добро раздать народу. Все наше, отработано давно с лихвой!
— Руби под корень… Ух ты, ривалюцинер, чтоб тебе сдохнуть!
— А что? Загончик господский, полоску какую дадите мне, бобылю, — спасибо превеликое, от всей души… Да вот беда: чем я ее, полоску, вспашу, каким зерном засею?
— Войну кончать! Слышите? — твердили в один голос мамки. — Требуем, Совет, мужиков домой… Замирение!
— Стой, а кто живет в городе, не обрабатывает надел, запустил в перелоги? — спросил Митрий из-за стола. — Неужто пропадать земле по — прежнему, едрена — зелена?
— Которые запахали у вдов, солдаток, — вернуть!
— Да тише вы! Говорю, поделить барский хлеб, коров, лошадей… Совет, что же ты молчишь? Для чего мы тебя выбрали?!
Шуркин батя помрачнел в красном углу.
— Чужим не прокормишься, не — ет… Свое добро надобно наживать, горбом, това… товарищи, — сказал он, заикаясь, хмурясь, ни на кого не глядя, обжигаясь цигаркой. — Разговор у нас о земле, которая запущена, про усадьбу разговора нету… Надобно по доброволью…
— Кланяться им, сволочам, в ножки, что ли?! Или как? — злобно спросили, крикнули в окно с улицы.
— В ножки, не в ножки, а не грех. Голова не отвалится, — ответил Шуркин батя.
— Пробовали, да без толку, — сказал дяденька Никита Аладьин, а пастух Сморчок вздохнул.
Тут прорвался давнишний собачий визг и вой. К столу выскочил из кути, расталкивая народ, чужой щеголеватый дядька в черном пиджаке, брюки навыпуск, немного вытертые, с пузырями на коленях, но еще совсем праздничные. И твердый, как из светлой жести, с ржавчиной по краям воротничок, под ним бабочкой галстук в крапинку. Сам моложавый, бледный, прилизанный, косой пробор в жидких волосах, а глаза бешеные — пребешеные, бегают, каждого норовят укусить. В одной дрожащей руке шляпа — котелок, в другой — трость с бронзовым набалдашником. Разодетый, при часах, червонная цепочка вьется по жилету змеей — медянкой, он страсть похож на кого-то очень памятного, знакомого, и не на одного. Но подумать, как следует припомнить Шурке некогда, потому что крикун — форсун, скривив рот, оскалив темные, широкие зубы, размахивая тростью и шляпой, захлебнулся лаем:
— Земля, земля — я!.. Стрекочете глупее сорок, а того не понимаете, кому она нужна, кому вовсе не надобна — с, ваша глина, супести, болотина. А между протчим, бог велел всем жить, приказал. Как — с? — дозвольте вас спросить… Вот то-то и оно. Ни к чему барская земля, коли своей некуда девать. Что — с? — лязгнул, щелкнул он темными зубами, переспрашивая. — Сделайте одолжение: изба стоит, баба моя лен сеет, картошку садит, и сена хватает на корову. Ежели хотите знать доподлинно, мне и этот надел не больно нужен. Да пропади он пропадом!.. Заберу бабу с детишками в Питер и позабуду, как родная деревня прозывается, где стоит родителев дом. Я — городской житель, проживу без деревни, услужением: аршином — в магазине, полотенцем, подносом — в ресторации. Потому все умею — с. Ублаготворю любую душеньку — с… даже ножницами и бритвой… А теперь, изволите видеть, приперся ковырять глину… Это моими-то руками? При моем тяжелом нездоровье?! Его перебили, пытая:
— Солдат, понятно, от смерти бежит с позиции домой, в деревню, который мастеровой — с голоду… Ты от чего из Питера драпанул?
— От вашей ревалюции — с!
— Работяга, дави их, сукиных сынов, грабителей!.. Бей наотмашь в самую маковку! — поощрили из кути со смехом и злобой.
— Иван Сергеич, а ведь ты, кажись, с красной лентой из столицы прикатил, с большим бантом? — напомнил дяденька Никита.
— Бант у него был вместо железнодорожного билета, — пояснил и не усмехнулся дядя Родя.