Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
— Ошиблись ребята в Питере, кто-то их обманул! — резко сказал, будто вбил гвоздь одним ударом молотка, Тараканов, сам питерский, его не проведешь, на кривой не объедешь.
— Кто нынче в Питере верховодит, тот и за нос водит, — добавил дяденька Никита.
— А может быть, вы ошибаетесь, обманываетесь? — вскричал, не уступая, оратор. — Я требую слова!
Яшкин отец, досадуя, взглянул вопросительно на своих товарищей, на окна и куть. Товарищи его молчали. И народ помалкивал, выжидая, как он, председатель, Родион Большак, поступит, распорядится. Всем разрешал говорить, неужто этому, из уезда, не позволит? А сами не спускали глаз с приезжего, словно и не прогоняли его от стола на митинге, будто увидели его только сейчас и явно желали послушать, что он скажет. Ведь не о займе же станет опять трепаться человек, может, другое, умное, нужное что предложит деревне.
Ребята подивились между собой: и не устали батьки и мамки, не надоело
Самим ребятам тоже не хотелось слезать с облюбованного, насиженного местечка, и им не надоело, словно и они тут дело какое делали.
Конечно! Самое большое, наиважнейшее!
Шурка спустил ноги с лежанки, точно сел за стол с белой скатертью. Сидеть так было удобно, он болтал ногами и мысленно все решал сам… Да, вот, попробуй, не дай сказать приезжему, — загалдят бабы и мужики. Тут все они сегодня хозяева, они и Совет, оказывается, — это одно и то же.
Дядя Родя Большак поступил так, как решил про себя Шурка. Дядя Родя неохотно распорядился:
— Говорите.
И не сел на свою табуретку, стоял за столом, огромный зеленущий, широкоплечий, что твой дуб, и, не замечая, мял в горсти драгоценную праздничную скатерть Солиной Надежды, Молодухи.
Глава V
Двадцать семь десятин с четвертью
Только теперь Шурка разглядел как следует оратора из города. Человек этот в простых очках с железной оправой, и сам на вид простецкий, как мужик: бородат, немного лохмат, — рыжеватые, с сединкой, волосья. Лицо устало — худощавое и какое-то тусклое, но приятно — открытое, в крупных, глубоких морщинах и некрасивых частых угрях, отчего кажется рябым. Одет по — деревенски буднично, вместе с тем опрятно — чисто. Успокоясь, говорит негромко, очень душевно и отчасти стеснительно, все извиняется, иногда даже просит за что-то прощения. Когда оратор говорит, старается, угри и морщины на его лице проступают сильно, как бы с болью, и невольно становится жалковато этого человека. Глядя на него, и самому чего-то больно.
Приходится удивляться, почему народ на митинге не пожелал слушать этого приезжего человека. Ведь можно было не покупать «Заём Свободы», он дорогой, не по карману, однако и не перебивать оратора, не гнать прочь от стола, а потом зло — весело толковать в полголоса между собой: «Эвон как, проглотил и не подавился!»; «Да уж умылся что надо…»; «Вот те и оратель, на весь уезд старатель… краснобай, пусто огребай»; «Ха — аро — шо, братцы, у нас выходит нонче: барская роща, и землишка — наши, и деньги целехоньки!» А уж какие, подумаешь, деньги, бумажные теперешние рубли, если они у кого есть. Чего тут, по совести сказать, их жалеть, жадничать?.. Нет, не это у народа в голове. В другой бы раз, может, и заем купили, а сегодня не желают. Да еще хотят, чтобы все это видели, знали. Экая удаль! Силищи некуда девать. И, ей — богу, тут удивляться нечему, — смекай да радуйся, потому что этой удали, силы и на печи, на лежанке хоть отбавляй.
Заметно было сейчас, что приезжий все время словно сдерживается, чтобы не прикрикнуть на мужиков и баб. Он, должно быть, обижался на них — и на дядю Родю с его Советом, и на себя, наверное, серчал, что не сумел давеча уговорить народ. Эти догадки, жалость и все приятное, замеченное в чужом человеке, располагают к нему, не могут не располагать (не чурбан же ты бесчувственный): оратор из уезда стал по сердцу Шурке. И не одному ему, всей ребятне пришелся заметно по душе. Да и взрослые с неожиданным сочувствием смотрели на оратора, на его муки, как он переживает, старается говорить понятно, ничего, кажется, не тая и не прибавляя, одну правду, для ихней пользы, не иначе. Поэтому его жалели и охотно, с любопытством слушали, не шумели, только за столом некоторые насторожились.
— Ныне все изменилось в России, к нашей общей радости и счастью. Это и следует прежде всего понять нам, осмыслить до конца, а потом уж и действовать, — сдержанно — мягко говорил приезжий, поначалу словно немного конфузясь, мучительно — трудно произнося каждое слово, и оттого речь его была необычна и как-то сразу убедительно — покоряюща. Он обидчиво и одновременно детски — доверчиво глядел на народ поверх своих железных очков, подслеповато, добродушно щурясь, и это тоже чем-то располагало к нему и убеждало в его правоте. — Я не бог весть какой политик, простой земский статистик, но я смолоду, ежели хотите знать, боролся с самодержавием, пострадал за народ, за трудовое
Изба и улица закашляли, пронял многих кашлюн сразу, а иные еще и заворчали. Дядя Родя спокойно заметил, что Совет, деревня знают, какая такая война, кому она сейчас нужна, кто и чего защищает. Нынче на кривой дядей — тетей не объедешь, хоть сколько ни блуди языком.
Непонятно, почему изба и улица заворчали сильнее. Потупился в красном углу Шуркин батя. Хохловский депутат ожесточенно царапал колючую щеку.
— Подождите, не перебивайте! — возвысил голос оратор, и угри и морщины на его добром, усталом лице проступили отчетливее, он болезненно поморщился. — Не в займе даже дело, скажу вам. Пустили по фронту слушок: в деревне делят помещичью землю, солдатам ничего не достанется. Ну, и бежит солдат сломя голову домой, чай, сами видите, бежит «пожинать плоды революции», как болтал тут этот субъект, договорившийся до грабежа. Бросают солдаты фронт, а немцы только того и ждут… По одной сей причине надобно с землей повременить малость. Это говорит вам партия социалистов — революционеров, истинная защитница интересов трудового крестьянства. К этой партии я принадлежу и от ее имени выступаю, — с гордостью и важностью подчеркнул оратор, поправляя очки, близоруко — ласково и обидчиво разглядывая мужиков и баб, выборных за столом. — Да, партия социалистов — революционеров, не какая-нибудь городская, рабочая, ничего не понимающая в наших делах, нет, она, наша партия эсеров, — ваша заступница, молитвенница перед богом и государством, ангел — хранитель и сам Николай — угодник, если хотите, — она за социализацию земли, то есть, попросту сказать, за равное, справедливое ее распределение среди всех нуждающихся… Один мой товарищ, умняга, землемер, подсчитал: когда мы осуществим в России программу социалистов — революционеров, то каждый хозяин в деревне в среднем получит по двадцати семи с четвертью десятин земли… Недурно?
Теперь уж никто не кашлял, ни в избе, ни на улице. И слова никто не вымолвил, прикусили люди языки. Должно быть, всех поразили эти двадцать семь десятин да еще с четвертью. До чего аккуратно подсчитано, как тут не поверить. И не хочешь — поверишь. Но лица мужиков, баб хоть и стали отчасти довольными, успокоенными, однако выражали, как показалось ребятам, большое сомнение насчет такого множества десятин, и оратор первый посмеялся над собой, над сказанным и ваставил народ во что-то ему все-таки поверить.
— Может, наш приятель — землемер, звездочет, и перехватил, соврал малость от доброго, щедрого сердца, согласен, — сказал он, смеясь глазами. — Ну, не двадцать семь… Семнадцать! Разве плохо?
— Нам бы хоть по десятинке прибавить на живую душу, — вздохнув, пожелал кто-то за окном.
— Прибавим! Больше! Обязательно! — откликнулся уверенно — поспешно оратор, глянув на окно, и сам вздохнул, точно и ему самому захотелось получить хоть немного обещанной земли. — Но сейчас, други, не пришел заветный часок. Сковорода не накалилась, блин толстый, не испечется, сырой будет. Хозяюшки отлично меня понимают, надеюсь. Со всякой, поди, такое бывало: квашня подвела, жидко растворены блины, не загустели, не пузырятся. Так?