Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Зато два солдата, живехонько все припомнив, щурились пристально на свои мятые, пустынные рубашки. Эх — хо — хо — шеньки! Ведь могли быть и у них, простофилей, награды. Определенно могли сверкать и звенеть на груди самые молодецкие кресты и медали, какие дают на позиции охотникам — разведчикам за подвиги, всамделишные награды, без обмана, на знаменитых оранжево — черных ленточках… Ах, ошиблись тогда два несчастных солдата! Пожалели своих мамок, как они останутся одни дома, что будут без них, мужиков, делать, как жить. А жалеть не надо было, ничего бы с мамками не случилось. Ну да, спрятать жалость, в кулак зажать, как советует мужикам Ося Бешеный, матери и отцы потом спасибо сказали бы за спасение русского царства — государства. Особливо это важно теперь, когда нет царя, кругом революция и ее следует беречь от неприятеля. Конечно, германских мужиков и баб, герров и
Радостно и завидно бывшему солдату Александру Соколову, проще сказать, Кишке долговязой, страсть радостно и завидно смотреть сейчас на богатыря — витязя в суконной гимнастерке с серебряными наградами во всю грудь, героя из героев, — другого такого поискать — и не найдешь. А служивому Якову Пётушкову, забияке Петуху, еще и дышать нечем, сперло в зобу. Яшка почернел и побагровел, смотреть на него неловко, вовсе нельзя смотреть… Колька Сморчок таращится и что-то бормочет про себя, заикаясь от волнения. Ему-то завидовать не приходится, он никуда не собирался бежать, отец его и без наград посиживает нынче дома не на печи, за столом, как гость дорогой и как важный хозяин. И не корзинки плетет из ивовых чищеных прутьев, он вместе с другими выборными, понятыми, которых нынче зовут депутатами, обсуждает текущий момент: делает революцию.
Они сидят за празднично — снежным столом, представители деревень, назначенные народом, депутаты. Это и есть Совет. Складно прозывается, по — иному и не скажешь, другого названия не придумаешь, действительно, отцы и матери советуются промежду собой, как поскорей согнуть в три погибели богачей. Он, Евсей Борисыч, помнится, первый раскумекал, что такое Совет, пожелал его, а сейчас и сам состоит в этом Совете, Кольке не о чем беспокоиться, только смотри и радуйся. По правде сказать, и Шурке обижаться грех, и его батя, пусть без георгиевского крестика, да посиживает в самом почетном красном углу. Без ног, а выбрали, вот как уважают, потому что он тоже настоящий герой, батя, перестал прятаться от людей, бросил думать об одних горшках и телке Умнице, все беречь и себя обделять, и, главное, радостное, он нынче на митинге правильно говорил, не побоялся. Кого же и выбирать в Совет, как не таких, бесстрашных, правильных?
А вот Андрейка Сибиряк вздыхает откровенно горестно: куда подевал его родитель свою награду, леший его знает. Осенью приезжал из лазарета на денек, был у него на груди серебряный крест, все ребята видели, любовались, теперь нету, потерял, не иначе на войне, а ведь он, дяденька Матвей, мог сегодня не хуже других покрасоваться «Георгием». И Володька Горев, как поглядишь, сам не свой, — обида разбирает хвастуна. Еще неизвестно, завоевал ли на фронте какое отличие его отец. Может, у него и нет никакого отличия, хотя Афанасий Сергеич, как давно знает Шурка, — настоящий — пренастоящий питерщик, под стать дяде Роде, правда с виду и не богатырь вовсе. И такие бывают, не могут не быть. Да нынче все богатыри, любо — дорого посмотреть на народ, полюбоваться. Не зря копил силу на сходках разноглазый, многолицый деревенский великан. Вырастил деток на загляденье. Эвон они, непохожие на себя, Косоуров, Барабанова Катерина, Евсей Захаров… Что ни батька, ни мамка — силища, воистину все согнет и сломит, только прикажи Совет, распорядись. Конечно, Совет не сделает ничего плохого весняночке — беляночке, ее братишкам и ихней больной матери. Не о них идет речь — толк. А кто посмеет, можно и заступиться…
Все это разное, пустячное и дорогое, мелькнуло в белобрысой голове, сверкнуло в глазах, екнуло — стукнуло сладко и больно в сердце. И все в один — единственный миг, потому что дядя Родя, поднявшись,
Добро оглядел дядя Родя Большак из-под бугристых, решительных бровей народ, набившийся в избу, просунувшийся в окна, помогавший и мешавший Совету вершить дела. На всех хватило его теплого, широкого взгляда. Даже оратора из уезда, которому, no — теснясь, дали-таки опять местечко на худой скамье, занятой теперь мамками, даже его, непонятного социалиста — революционера, сидевшего за деревенский люд в остроге, а нынче вдруг ставшего почему-то супротивником этого же самого люда, и его, оратора, и Ваню Духа, и Устина Быкова с Шестипалым Андреем, стоявших у порога, одинаково как бы обласкал, приветил своим взглядом Яшкин отец. Поднял длинные зеленые руки — могучие кисти вылезали сучьями из рукавов гимнастерки — и захлопал в ладоши.
Подхватил, затрещал, что досками крутовский столяр, говорун, он привскочил за столом, нахваливая сознательность граждан. Митрий Сидоров, догоняя, застучал и руками и яблоневой ногой, затопал, словно заплясал. Тут и Щуркин батя тихонько, застенчиво и неумело заработал бледными ладонями, поддержал дядю Родю. А Минодорины голые смуглые локти так и залетали, и Пастуховы ладошки, сложенные ковшичком, в светлом пуху снаружи, громко, редко ударили, точно Евсей застрелял кнутом. Матвей Сибиряк в кути, вскинув высоко руки, хлопал ладонями над папахой.
Скоро вся изба и, кажется, вся улица загрохотали бабьими и мужицкими лопатами, неловкими в этом чудном труде. Не удивительно, первый раз, может, в жизни хлопали в ладоши, по такому делу. Все стеснялись с непривычки, искоса поглядывали друг на друга, как бы стыдясь, переспрашивали, кому хлопают и за что, и, разобравшись, в чем дело, осмелев, разговаривая и смеясь, подхватывали гром еще сильнее, учась по — новому выражать свое сердце и согласие.
«Складно, как на молотьбе, — отрадно думал Шурка, исправно трудясь ладошками. — Бей, ударяй с маху цепами дружнее, скороговоркой, — хлеба, дела будет больше…» Пусть лопнут глаза, если он ошибается, нет, он разглядел в окно: знакомые две мамки, самые дорогие для него и Яшки, торчали на завалине и тоже хлопали и улыбались.
Ух, как все это было здорово, необыкновенно! Приятно — радостно поглядеть и послушать.
Конечно, и весь малый совет на лежанке не отстал от большого, настоящего Совета, от батек и мамок. Уж кто-кто, а этот самоизбранный совет давно умел бить в ладоши. Научил Григорий Евгеньевич, царь и бог. (Ой, как сразу встало опять перед глазами недавнее, горькое!) Ну, когда Григорий Евгеньевич был ихним, ребячьим, заправдашним богом. (Он опять им будет, богом, он одумается, обязательно одумается и сызнова станет всезнающим и всемогущим, непременно будет с мужиками заодно, разразите Шурку на месте, если он врет хоть капельку.) Учитель однажды показал им, зачем и как бьют в ладони, они хлопали вот так же дружно, горячо, даже кричали «бис!», и урок этот запомнился навсегда. Доказательство тому: на лежанке раньше Таракана — старшего и Митрия Сидорова — честное школьное слово, раньше — поднялась такая пальба, хоть затыкай уши и беги вон из избы. Колькина светлая мамка выразительно погрозила ребятне из кути свежим веником. Все равно стрельба и гром не убывали.
Греми, греми, весенний гром, мало по избе, по переулку, — раскатывайся по всему васильковому, чистому, гладкому небу дальше и дальше, до самой Германии, чтобы услышал немецкий народ и скинул кайзера, вывесил на светелках, на крышах у себя красные флаги. Пускай вьются они, флаги и знамена, трепещутся на ветру, горят факелами и не сгорают — ведь это же дядя Родя Большевик и Никита Петрович Аладьин, а может, даже наверное, и Шуркин батя, не дрогнув, не охнув, разорвали сами себе грудь, вынули, не пожалев, сердце и светят людям, как Данило в сказке… Гори, гори ясно, чтобы не погасло, свети, одно великанье сердце, как солнышко, обогревай и показывай людям дорогу вперед! Эвон Франц с Янеком подошли-таки к Сморчковой избе. Коля Нема треплет их по голубым шинельным плечам. Что-то кричат им смешное, соседское сломлинские бабы. Они, пленные, приедут к себе в Австро — Венгрию, Германию, живы — здоровы прикатят домой и расскажут, что видели в России, научат своих, как выбирать Совет и гнуть в три погибели богатых, землю делить, чтобы всем жилось хорошо…