Открытые берега (сборник)
Шрифт:
Степка опешил как-то, заморгал, будто заплакать собрался, и нижняя губа у него отвисла. Потом выговорил, заикаясь: «Е-ерунда, правда? Главное — т-ты человек?» — «Человек», — соглашаюсь и чувствую, как у самой ноги к полу прирастают. На свадьбе Степка развеселился, много пил, целовал меня, если кричали «Горько!». Под ручку, на глазах у гостей увел в спальню, всю ночь ласкался. К утру, когда я уснула, он перевернул меня на живот, привязал кушаком к кровати и избил солдатским ремнем. Не забуду, как на мой крик вошла его мать, скрипучим голосом сказала: «Так ее, сынок, поболе любить будет». Ушла я от Стенки. Он, поостыв, приходил после, просил вернуться, с оглядкой на колени становился, а глаза у него так же мелко мигали, губа была отвислой, и
Вот и вся история. Ничего новенького. И виноватых нет, пострадавшие только. Может, правду говорят, что все несчастья от женщин, как началось с Евы?.. Ты смотришь на меня и, кажется, чуть заметно усмехнулся. А я так устала, что даже улыбнуться не могу, будто разом, в одну минуту пережила то, что рассказала тебе. Пот на лбу выступил, и сердце тоненько звенит, словно бы его ущипнули. Тебя взял под руку Степанов, ведет на плот. Ты заметно хромаешь. Неужели оступился на кунгасе, пока я тут болтала о себе? Рядом, с тобой Степанов совсем коротышка, но крепкий, как старый корень. Поддерживает, в глаза заглядывает. Вот уж кто страдает из-за баб, так это Степанов. Выговоры, предупреждения, увольнения… И работает, как зверь, потому что всегда на подозрении. То премию ему, то… Недавно жена его ворвалась к нам в барак, искала Нюрку, ругалась страшными словами, а Нюрка под кроватью у себя сидела. Теперь, слышишь, Степанов ко мне пристает… Ты снова остановился у стола, сел. Мне работать надо, бочка пустая ждет. Кажется, всю жизнь буду напихивать бочки рыбой, и они будут пустые… У тебя забрызганы морской водой куртка и брюки, капли на щеках. И щеки потемнели, ввалились, как после большого утомления. Тебе надо пойти пообедать. А столовка у нас плохая. Я бы тебе приготовила, прямо до слез хочется иногда, чтобы мужик свой сидел за столом, чтобы кормить его. Пусть поругает, побьет, но свой… И еще я тебе скажу: хуже нет быть ни девкой, ни бабой. Тем, которые были расписаны, тем лучше, их легче замуж берут. Даже меньше пристают к ним. Тут старая сезонница рассказывала. В прошлом году девка одна, как я, приехала сюда на промысел и сообразила: уговорила местного парня, расписалась с ним, а через два месяца развелась. Уехала и вскорости прислала письмо, что вышла замуж. Вот как вашего брата обрабатывают. Может быть, и мне так сделать?..
По транспортеру пошла свежая рыба. Красиво смотреть издали — то ли вода такая яркая течет, то ли лед колотый. Сильнее запахло морем, глубиной. Рыба живая, и если какая-нибудь подпрыгивает, — похоже на всплеск, когда в гладкую воду бросят камень. Рыбу сваливают на мокрые доски в другом конце плота. Растут белые вороха. Там работают резчицы, местные бабы. Они как интеллигенция: работа у них легче нашей, по квалифицированная, и денег они выгоняют больше. От них рыба пойдет к засольщикам, после в чаны. А когда просолится, к нам в вагонетках ее привезут. Мы ее в бочки. Бочки на пароход погрузят, и разъедется лосось по ресторанам первого класса. Так Степанов говорит.
Ты скоро уйдешь, я чувствую это. Тебе надоел плот, ты устал от грохота, шума воды, сырости. Ты уже молчишь, спрятал свой блокнот. И ты смотришь на меня. Не так, как прежде. Теперь будто сквозь туман — сквозь свое раздумье. Но мне все равно хорошо. Вот уже у меня не болит спина, руки не ноют от соли, лицо посвежело — к нему прихлынула кровь. Я буду легко двигаться, как танцевать. Мне не мешает мой заскорузлый, в рыбьей слизи фартук, и на ногах у меня не резиновые, облепленные чешуей сапоги, а туфли на каблучках-шпильках. И музыка звучит… Слышишь? Тихо, в грохоте, плеске воды. Она льется откуда-то сверху, сквозь железную крышу плота, из мокрых серых облаков: наверное, там где-то, за ними, чистое голубое небо. Ты только смотри, смотри на меня, и музыка не стихнет. Видишь, какие красивые у меня руки… вот только соль их разъела. А как я умею смеяться! Меня ничему никто не учил, но я все смогу, ты только смотри, смотри на меня… Когда-нибудь все люди красивыми будут, правда?
Ты поднялся, бросил на стол кепку и перчатки и… пошел ко мне. Да, ко мне. И я не испугалась, я ждала этого и прямо гляну тебе и глаза. Это даже лучше, что идешь ты — ты мужчина. А я струсила. Но теперь не боюсь. С тобой Степанов, конечно, он не отстанет. Пусть. Степанов ничего не слышит — а музыка еще поет, — ничего не видит, потому что умеет видеть только глазами.
Вы подошли. Степанов тронул меня за плечо, сказал:
— Познакомься. Товарищ из треста. Инженер-нормировщик.
— Да, да, — кивнул головой ты.
Я промолчала, потому что не поняла, при чем тут инженер и зачем ты заглядываешь в бочку.
— Товарищ интересуется… — начал нудно Степанов.
— Да, да, — опять кивнул ты головой. — Вот какое дело. Я тут наблюдал за вами. Сразу обратил внимание на ваш стиль работы. Время засек. Интересный эксперимент получился. За два часа вы сделали полторы нормы, положенной на это время. И что самое интересное — темп вашей работы ускорялся и как бы совершенствовался с каждой минутой. Это противоречит всем нашим установкам. Человек устает — темп снижается. Удивлен. Я тут даже схему ваших движений набросал. Такая точность, ритм — прямо-таки танец ритуальный. И ведь первый сезон на промысле?
— Первый, — подтвердил Степанов.
— Спасибо. Удивили и поучили меня. Я в своей диссертации это использую. Догмы переверну…
— Используйте, — разрешил Степанов. — Она передовая у нас, скоро отметим.
— Всего вам доброго, — махнул рукой инженер.
Через минуту я работала, как всегда.
Табун
Почти разом прозвучали два выстрела.
Петрухин проснулся, и в первую минуту ему подумалось, что выстрелы раздались во сне. Он припомнил сон: снилось лето, море на юге, тишина… Нет. Приподняв подушку и дотянувшись рукой до настольной лампы, Петрухин включил свет. И как-то сразу понял: выстрелы прозвучали на краю села, оба — из дробового ружья. Он посмотрел на часы. Было два часа десять минут.
Море шуршало снежной шугой, несильно билось о ледяной припай. За окном черно стояла ночь. По всему селу, на разные голоса тявкали собаки. Где-то далеко зябко и тонко прозвенел женский смех (затянулось свидание). Сторож на рыбозаводе ударил в рельс — наверное, с перепугу. И все это неярко, на фоне моря, его огромности, плотного шума, и быстро затихло, будто утонув в пространстве.
Мимо окна резко, торопливо проскрипели шаги; нетерпеливо, чуть слышно взвизгнула собака; уже издали послышались слова команды. Это патрульные ушли на задание.
Петрухин встал, натянул брюки и сапоги, накинул китель. Подумал о патрульных: «Минут пятнадцать они будут идти до моста происшествия, минут пять — там, пятнадцать — назад. Итого…»
Из умывальника хлестко капала вода.
Петрухин намочил край полотенца, обтер лицо и принялся размеренно ходить по комнате: шесть шагов к двери, шесть — к окну. Это было его привычное напряжение. Он ждал и ни о чем не думал — не отвлекался, но и беспокоился не очень, — держал себя «на взводе», как сам он определил это свое состояние. Так легче было ему перейти к действию, к любому решению.
В два пятьдесят он пошел к телефону, но только протянул руку — зазвучал зуммер.
— Слушаю…
— Товарищ лейтенант! Докладывает старшина Манасюк. Стрелял колхозник Корольков. Дикие лошади напали на его двор, уничтожили сено. Произвел два выстрела жаканами из двуствольного дробовика.
— Ясно, Манасюк.
Старшина помолчал, сильно дыша в трубку, и другим, чуть сонным голосом сказал:
— Товарищ, лейтенант, а это те, наши коняги…
— Ложитесь спать.
— Слушаюсь.