Открытые берега (сборник)
Шрифт:
Что это я? Вот дурочка! У него же семья, дети. Он ответственный работник. Так и позарится на сезонницу, не видал таких. Ну, понравилась, может быть… Он же не знает, что мне ничего не надо. Ничего. И семью бы не стала разбивать. Не повезло — пусть мне, одной. Зачем других такими же делать. Я бы просто побыла с ним, даже вина выпила. А если бы спросил — все рассказала, до капельки. Ему бы рассказала… Ой, как бы Нюрка не обогнала! Еще догадается, засмеет. Она ничего такого не понимает. Со Степановым переспала — туфли подарил, другим не отказывает. Спрашивают ее девчата: «Как ты не брюхатеешь?» — «Если со всеми — не бывает», — говорит. Ее уже раз на общем собрании разбирали, строго предупредили. Третий сезон приезжает, ничего ей не страшно. Вот и обогнала я Нюрку. Хорошо: перед новой бочкой можно будет минутку посидеть.
Рыбины тяжелые, синеватые со спины и светлые снизу, в каждой по три-четыре килограмма. Попадаются и совсем большие, едва поднимешь — руки отламываются. Бросишь на дно, а потом уже прижимаешь друг к дружке, укладываешь. И куда ее столько идет? Глянешь вдоль плота — пятьдесят с лишним девчат мотаются над бочками. И день за днем. А послушаешь старых здешних жителей: «Разве это рыба, говорят, рыба была когда-то!» Неужели выловили? Из такого моря, ему и края нет. Как же смогли? Еще рассказывают,
Если присмотреться — он не очень красивый, корреспондент. Даже совсем. Нос большеватый, глаза непонятного цвета. И только губы какие-то особенные, чуть надутые, усталые, будто он постоянно огорчение испытывает. Чуть седина на висках, залысины… Щеки побриты, но видно — щетина жесткая, синевой отдает… Одет просто и хорошо. Серая модная кепка (такие из Москвы привозят), куртка на цигейковом меху, коричневые парусиновые брюки и ботинки на толстой подошве. Все ладно, впору. Вот именно — ладно, впору. Лучше и не определишь: ладный — и все. Не люблю красивых. Эти на женщин смахивают, а мы и сами себе надоедаем. Страшноватых и вовсе боюсь, не пойму почему. Может, обиды в них много? Хотя посмотришь — с кем только бабы не живут. Взять Нюрку опять же, ничего такого она не понимает. «Чем страшней, смеется, тем больше мужиком себя показывает». Есть еще одна у нас, Рита-москвичка зовем ее. Из благородной семьи, отец у нее большой человек, не то профессор, не то писатель. Принципиально ушла из дому — жизнь изучать. Говорит, после роман напишу. Так вот эта Рита с одним местным дружит. Страшный такой, коротконогий, рукастый, лицо черное, прыщавое, глаза вечно красные от водки. Умереть можно с перепугу.
Дерется еще. А Ритка хвастается: «Душа у него красивая!», болтает с ним на его языке, а как получит посылку от матери, яблоками дружка своего кормит. По-моему, это от городской жизни свихнулась Ритка, на обеспеченности. Все равно девчата зовут ее москвичкой… Вот и получается: одни от бедности дуреют, другие с жиру. А я… Я где-то посередине застряла… Поднажму немножко. А руки так болят! И спина как деревянная сделалась. Нюрке хорошо, у нее ручищи, что у мужика, спиной весь проход загородить может, баба — лошадь. Обедать пойдет — за двух мужиков съест. Нюрка положила последнюю рыбину, выпрямилась (ойкнула потихоньку — тоже спина не железная). Еще две рыбины, вон те, что покрупнее… Вот и все. Можно снять перчатки, поправить платок, минуту постоять.
Степанов принес икру в стеклянной банке, кусок копченого брюшка (зовут его здесь теша), достал из своего шкафчика ложку. Что-то говорит, суетится, улыбается так, будто друга любимого встретил. На краю стола в пергаментной бумаге лежит завернутый балык (Степанов и на холодильник успел сбегать) — это корреспонденту с собой даст. «Прошу продегустировать!» — скажет. А если тот будет отказываться, добавит: «Мы люди простые, у нас душевное гостеприимство, обидите». Вручит. В гостиницу сам отнесет в крайнем случае. Корреспондент пробует икру, кивает, усмехается — говорит, наверное, что вкусная икра. К столу потихоньку приблизился мастер икряного цеха, однорукий старикашка Сернин, кланяется, и Степанов познакомил его с корреспондентом. Смешно: как в самодеятельности разыгрывают. А мне обидно. Почему? Что дурачат его? Что не смотрит на меня? А зачем ему смотреть?.. Опять я… Нет, пожалуй, лишь очень старым женщинам бывает все равно. Постарею — сама узнаю… Он сейчас глянет. Он уже глядит искоса, одним глазом… Мне бы успеть отвернуться, чтобы не глаза в глаза… Нехорошо. Подумает, что нахалка. Он поднял голову, чуть улыбнулся, как прежде, и рукой показал на икру и тешу. Это он приглашает к столу. Так просто, будто мы старые знакомые: «Попробуйте, это вкусно». А что, взять и подойти. Сказать «Здравствуйте!», сесть напротив (там как раз свободная табуретка), протянуть руку и познакомиться. Рука только грязная и как деревянная от соли. Он кивнул. Зовет. Сейчас пойду. Вот уже сердце заколотилось, лицо обожгла кровь. Сейчас… Шагну. Главное — первый шаг. Шагнула… И сразу показалось, что стих грохот на плоту, остановились вагонетки, пригас электрический свет, примолкла вода под досками, даже сирена с катера пропищала комариком. И еще показалось: все люди на плоту повернулись в мою сторону, замерли, ожидая… Чтобы потом разом захохотать, загреметь, задвигаться. Сказать мне такие слова, после которых я уже никогда никому не гляну прямо в глаза… Я быстро сделала другой шаг, круто повернув себя к пустой бочке, у которой лежала гора сваленной с вагонетки рыбы. Плот ожил, заработал во всю свою силу, заплескалась вода под досками, в горячее лицо пахнула сырость моря. Все стало как всегда. Я работала. Только руки дрожали, будто я украла что-то. И голову поднять не могла. А ноги сделались просто чугунными: всегда так — чуть застыжусь — тяжестью наливаются. Минута, другая, третья… Вот я уже понимаю, что все мне почудилось. Никто не смотрел, не замирал. Это так сильно ударила в голову кровь, и я оглохла… А он сейчас уйдет. Встал, слушает Степанова. Тот взял его слегка под руку. Пошли. Нет, не к выходу в поселок. К приплотку, где стояли катера и бились о бревна кунгасы с рыбой. Стыдно. Как девочка-школьница. Умеют же другие бабы подойти, сказать что-нибудь смешное, заговорить. Так, между прочим. И у меня получалось, даже хорошо…
Он опять стоит ко мне лицом — отвернулся от ветра, наверное, — за его спиной пенится, вздымается и надает вода. Коричневая, тяжелая вода. У берега она всегда здесь такая. Чистая в большом море, да кто ей рад? Он стоит в кепке, куртке, узких брюках — ни на кого не похожий здесь, слишком прямой, слишком опрятный. Степанов, как кряжистый горбун, вращается вокруг него, взмахивает руками-ухватами, тянется к его уху и, прикрывая рот ладонью, что-то кричит. Но стонут чайки, все грохочет, шумит… И мне кажется, что он смотрит лишь на меня и ничего не слышит. Вот если я заговорю, даже шепотом, он услышит, поймет… Слушай, расскажу о себе. Ты услышишь? Ты не уйдешь, пока я буду говорить?
Сначала про сезонниц немножко, ладно? Это несчастье — сезонницы, я так думаю. Муж жену не отпустит, жених — невесту. Мать дочку держит из последних сил.
Даже такие, как Рита-москвичка, — тоже несчастье. Еще, говорят, на железной дороге есть наши сестры. Бригады из них создают, ломами и кирками награждают. В сезонницы идут те, которым податься некуда, а уж мечта о заработке после приходит, чтобы родных убедить, себя немножко успокоить. Конечно, можно и заработать, если на хорошую рыбу попадешь. Другое дело — вырвешься ли из сезонниц? Нюрка третье лето ездит, а спроси, когда осядет, — и думать не думает. Вот если бы женился кто на ней, тоже ведь душа, человек… Это все к тому, что сезонницы — одинокие бабы, случается — и вечные девки. Не повезло, как говорится, в личной жизни. Обманули, муж бросил, а то и вовсе мужа не досталось: разобрали те, что покрасивее. Одни пускаются в разгул — «все равно жизнь пропащая», — другие, наоборот, притихают, сохнут в дупле, таких, правда, меньше: раньше бы они пошли в монастырь. Вот о красоте еще. Как-то в деревне я говорила с одним заезжим городским парнем, он на педагога учился. Ходил ко мне от нечего делать: деревня-то первую неделю нравится, после и лес, и поля, и воздух чистый не очень радуют. Я и спрашиваю его раз: «Почему вас всех к красивым тянет?» «Естественный отбор, отвечает, природа таким образом совершенствуется». — «Через нас?» — говорю. Он засмеялся: «Когда-нибудь все красивые будут». «А как же теперешним быть?» — спрашиваю. «Отработка всякому производству сопутствует», — отвечает. Дурачок, конечно. Молодой. Отругала я его, сказала, чтобы он больше мне не «сопутствовал», а легче не стало. Вспоминаю я этого пария, думаю: неужели правда — отработка? Ну, меня это не очень касается, такие, как я, замуж выходят. Другим как, если они еще и талантов от родителей не получили? Не могу я ответить на эти вопросы, у меня восемь классов всего образования. Книги, правда, читаю, но в них про это ничего не пишут… Вот с тобой бы я поговорила, ты, наверное, умный человек.
Ты отвернулся, смотришь в море: от ставника идет катер, прыгает на волнах, будто черная морская уточка. Тебе что, не нравится моя болтовня? И правда, я заболталась. Хотела ведь о себе. Если повернешься, глянешь — расскажу. У меня как раз свободная минута будет, бочку кончаю. Вот и все, бочка пошла под пресс. Рыбу, уложенную горкой, деревянный круг вдавил легко, как масло, и сверху мальчишка-бондарь вставил днище. Я сниму перчатки, пусть отдохнут руки. Ну?.. Ты повернулся, глянул. Не зря, наверное, кто-то придумал: «Чего хочет женщина, того хочет бог». Слушай.
Сказала «слушай», а рассказать-то особенно и нечего. Ничего интересного. Обычная история. Про это даже газеты не пишут. Кончила я восемь классов, училась не шибко хорошо, решила идти работать. Отец недолго после войны прожил, фронтовиком был, израненный. Мать тоже все болела, на пенсию вышла, больше своим хозяйством жили — огород, корова. Колхоз наш во все времена не славился, степь зауральская. Дождик выпадет — есть зерно. И огороды поливать надо. По двести ведер в день приходилось из речки на гору выносить. Ребята только до армии и держались в колхозе. Уйдут служить — и остаются в городах или на север вербуются. Девчата тоже кто куда. Думали мы, думали с матерью, как мне быть. В городе родных и знакомых нет, в колхозе всего и работы, что прополка да поливка. А у нас дом валится, нижние венцы подгнили, менять надо. Походила я в поле, погнула спину за копейки, и тут вскоре приехали в нашу деревню геологи на «газиках», крытых зеленых грузовиках. Как будто с другой планеты люди. Ребята загорелые, шумные, из каких-то дальних мест, девушки в брюках, коротко подстриженные. Поставили палатки у речки, вечером танцы устроили под гитару. Ожила, всполошилась наша деревня, даже петухи с перепугу стали не вовремя орать, собаки сон потеряли. В первый вечер я познакомилась с Виктором, рыжеватым большущим парнем в узеньких брючках-техасах. Он учил девчонок танцевать твист, выделывал ногами несусветные кренделя, бабы за животы хватались. На второй вечер он уже целовал меня и так тискал своими конопатыми ручищами, что после бока болели. Пригласил в экспедицию поварихой, домой стал ходить. Вот и сейчас не пойму — обалдела я как-то, прямо в дурочку превратилась. Должно быть, возраст такой подошел: прикоснется Виктор, со стыда сгораю, а оттолкнуть не могу, мертвею вся. И еще на беду — рано в девки вышла, ума нет, а все другое — пожалуйста. Мать, правда, наставляла меня, да я ее слушать не умела: всегда она кисла, болела, себя я больше хозяйкой считала. Придет Виктор, гаркнет так, что штукатурка сыплется: «Привет вам, дорогие женщины!», шагнет к матери и руку ей по-городскому поцелует. Затрясется, зарумянится до слез от такого обхождения старушка и шмыгнет к себе в закуток на кухню. И ночевать остался Виктор, когда захотел. Принес бутылку вина, угостил, приказал мне стелить постель. Сделала все, будто законная жена. Помню: больше всего боялась обидеть парня, вдруг рассердится, встанет и уйдет, и я никогда с ним не увижусь. Ну, конечно, была ночь. Для него ночь, а я запомнила только утро. Лежу чуть живая, все болит, будто меня кулаками били, и слышу голос Виктора: «Дурочка-курочка, что же ты не сказала, я думал — у тебя уже были петушки». Он оделся, допил вино, повздыхал, зло выговорил: «Грех на душу принял. Что же делать, жену бросать? Между прочим, имею детей». И мне жаль стало его, решила даже, что только я одна во всем виновата, сказала: «Уходи. И не болтай никому». Через минуту глянула в окно: пригнувшись, огородами, Виктор пробирался к речке. Больше я его не видела, уехала с бабами сено косить, а осенью пошла дояркой на ферму. Зиму отработала, втянулась и не думала уже ни о городе, ни о другой жизни. Решила поступить заочно в девятый класс.
И тут вернулся из армии Степка Афонин, невидный на внешность парень, но смекалистый и куркуль по натуре; к земле потянуло, потому и нигде не зацепился. Приехал с мечтой стать председателем колхоза — у нас, на безлюдье, это не очень трудно было. Сразу его поставили бригадиром полеводов. Степка ходил в гимнастерке и солдатских галифе, показывая этим, какой он патриот деревни: мог бы где угодно устроиться. Он стал ухаживать за мной, да и ухаживать-то почти не за кем было, а я как раз подходила ему в жены: и собой ничего, и зарабатывала неплохо. Степка торопился, ему надо было обосноваться поскорее, взять в дом хозяйку: старуха мать еле ноги волочила, — и дальше двигаться по службе. Спешно стали готовить свадьбу, засуетилась деревня — почти все родные да близкие. Я тоже голову потеряла от хлопот: замуж так замуж! Не ждать же, пока жениха из Москвы пришлют. Бегала, шила платья, доставала продукты, съездила в город, сделала шестимесячную завивку. И только в день свадьбы вспомнила… Два года прошло, я так об этом позабыла, будто ничего такого со мной и не было… Может, и вспоминала кое-когда, да так, как о пустяке. Решила сказать Степке. «Не обманывать же его даже в такой малости, думала, жизнь жить надо будет». Сказала.