Открыватели
Шрифт:
А все-таки благородных кровей. Они целыми днями выволакивают из улья трудовой мусор пыльцы, соринки воска, мертвых личинок, чистят, подметают крылышками. А некоторые не летают еще за взятком, им всего три дня от роду, и нет у них еще памяти, и они выглядывают на синь дня, чтобы выбросить соринки.
— Как наша бабка, — говорю деду. — Что она видит — один мусор. Оттого и в богов верит, что только тряпки трясет.
— Молчок! — дергается дедок. — Ишь чего выглядел! Пчела — неразумная тварь, кой с нее спрос?
— Неразумная, а? Смотри, —
— Их ты! — восхищенно протянул дед. — Вот это штука, вот шуруют, шельмы! Воздух меняют, — догадывается дедок, — как пить дать! За деток беспокоятся, милашки… А ну, поддай… поддай, меняй им погоду. Ну и жара. Разумная тварь! — утверждает дед, отрекаясь от прежнего взгляда.
Однажды в одном из ульев отделился рой. Мы прозевали его: дед слушал Робинзона, которого по слогам я зачитывал. Дед, держась за бороду и полуоткрыв рот, впитывает каждое слово, посвященное великому труду человека.
— Приручил, словно козленка! — бурно восторгается дедок и изредка всхлипывает, переживая страдания Робинзона. Дед уже любит его за его крепкую мужскую хватку, за ясность и мудрость. Что общего между собой и им, Робинзоном, усмотрел дед в этой книге? Он ревет от радости, когда Крузо находит и спасает Пятницу. А в это время рой улетел. Поднялся ввысь золотым облачком и сел в огород соседа. Ягерь усмотрел в рое манну небесную, ниспосланную за молитвы, и быстренько сгреб жужжащий клубок.
— Эх, проворонили… — говорю деду. — Теперь мы не имеем никакого права.
Ягерь — это наш сосед, шабер, враг деда с детских лет, только он чуток постарше деда. Никто в семье уже не помнил их фамилии. Звали их «Ягери», но что это за слово, тоже никто не знал. Он — Ягерь, она — Ягериха, сын их — Игоня Бешеный, а дочь — Катя Комолая. Были у Ягеря три брата, но двое из них где-то на Соловках, раскулаченные, а младшего давно уже утопили в пруду за амурные его дела.
В те времена, когда дед еще не угодил на каторгу, Ягерь был первым женихом на всю округу — богатый, ухватистый и даже дерзкий в торговых своих делах. Потом он стал церковным старостой, в храме торговал свечой, и ему выдали медную медаль. Медаль он не снимал и в будние дни. Был Ягерь в большом почете у властей, но все равно против деда был хлипкий и угрястый. Все тело у него в чирьях и чесалось страшно, болел он завсегда и кашлял. Дед тогда еще заподозрил, затаил в себе мысль, что Ягери-то всем скопом ограбили церкву.
Ягерь начал сдавать за последние годы, тусклым стал, квелым, тихим и задумчивым. Устроил его колхоз пожарником, на легкую должность, при двух лошадях, за что он получал трудодень.
Длинный он, Ягерь, и ходит согнувшись, будто против ветра. И спереди, и сзади похож на стручок, спина у него узкая, селедочная. Легкие волосики на макушке шевелятся. Что-то шептал про себя Ягерь и чесал живот под рубахой. Даже в урожайные годы, когда все здоровели и наливались силой, Ягерь шаркал ногами и, точно шелудивый, драл себе живот.
— Чего это с ним, деда?..
— А, — отмахивается Нерчинск, — это у него жадность прет, внутри вся не вмещается, так вот и вылазит через зуд огняный.
В деревне неписаный закон — живи миром с соседом. И Ягерь не желал нарушать заповедей, приходил по вечерам — покурить дедова самосаду, попить чайку… ну, и попробовать чего-нибудь мясного. Иногда приходил к моему отцу, к нашему председателю, отпроситься с работы съездить в город или к родне в соседнее село.
— Не околел шло? — спрашивает дед, когда Ягерь, перегнувшись пополам, проходит в горницу. — Дышишь еще, едри его за ногу?
Крестится Ягерь на бабкиных богородиц, стаскивает с головы теплую шапку, в которой и спит, наверное.
— Одним, богом и живу, Захар Васильевич. Видать, молитвы доходят до всевышнего.
— Видать, доходят, — ехидно улыбается дед, — раз все по земле елозишь.
— Справедливо изволили заметить… именно елозаю.
— Ползаешь… червя расшлепанная, — бормочет дед, а бабка Дарья пододвигает гостю самовар, вареники и всякую снедь.
— А вы как, Захар Васильевич? — тихим голосом вопрошает Ягерь, вглядываясь в темноту, где на печи чертыхается дед. — Недужится?
— Подь ты к черту!
— Слава тебе, господи! — Ягерь крестится, чопорно сдернув губки бантиком. — Жизню прожить — это не ложку облизать.
— Кушайте, Михаил Петрович, — приглашает бабка, — отведайте стряпни и чайку откушайте.
— Благодарствуйте, — тихо отвечает Ягерь.
Дед, устроившись на горячих кирпичах, накряхтевшись больше для форсу, высовывает из-под занавески лешачью голову.
— Ну, что пожаловал нонче, окаянная твоя душа?
Ягерь жалко улыбается, обнажая десны, щепоткой собирает рассеянные округ себя крошки и с укоризной смотрит на деда поблекшими голубыми глазками. Что-то приниженно-тревожное проглядывает из тонких морщин, виновато-жалобное, побитое и неприласканное в его по-собачьи грустных глазах.
— Вы… зачем изволите обижать меня, Захар Васильевич? Может быть, я вовсе одинокий и ни к чему не способный человек? А? Бывает же так: один дерзкий крушит жизнь; другой ловит удачу на крючок, или она сама ему в руки дается; ну, а третий, например, в мечтах проживает. И я в мечте живу, как в тумане.
— О старом думаешь, — хмурится дед, — как бы жизнь ту сызнова вернуть. Не выйдет!
— Нет, — грустно кивает головой Ягерь, — я о молодости, о юных годах своих… И день тогда был другим, солнышко… ветерок другой. Сердце… душа по-другому миру отдавалась, а сейчас… Сейчас будто сумерки в меня вошли, и не вижу я никакого движения никуды. Омут.
А дед с нескрываемым презрением смотрит на Ягеря, бросает в него грубости. Я ничего не понимаю, и мне жалко соседа.