Отрада
Шрифт:
Я пришла, зашла в его квартиру, обняла его обезумевшую жену – она даже не заметила этого, и я до сих пор уверена, что глупо обнимать и вообще лезть руками и словами в экстракт необъятного, неподъёмного горя. Труп на кровати я увидела мельком. Он был огромный и серый. Я вышла из квартиры. Вошла – в его квартиру, а вышла – просто из квартиры. На обратном пути я хотела сесть на трамвай, но поняла, что оставила сумку в аудитории, и у меня нет ни «постоянного», ни денег. Мысль о том, что придётся что-то говорить обнаружившему «зайца» контролёру, страшила меня. Как можно говорить о чём бы то ни было, тем более о таких мелочах. Как я могу даже думать об этом?!
Я пошла пешком обратно в институт.
Директор маминой школы был крепким мужиком, родом из Балты. Он говорил: «Заблуждающиеся собаки», путая заблуждающихся с заблудившимися. И: «Это только либретто к моему выступлению!» – потому что не знал отличия увертюры от либретто. Крестьянин. С большой буквы. Рояль для него в холод был бы поленом, а раритетная книга – возможностью сунуть ложку супа в голодающий рядом близкий рот. Когда его зарубили, я никуда не пошла. Я поехала на пляж Девятой Фонтана и выжрала в гордом одиночестве бутылку водки. Это был третий курс.
Когда я выросла, то ещё раз попыталась беспристрастно взглянуть на то, что у мужа маминой подруги была жена, сын от жены, первая жена, сын от первой жены. И у директора маминой школы: жена, сын от жены, любовница, сын от любовницы. И значит, они не могли любить только меня. Попыталась, покрутила эти факты так и сяк и поняла – могли. Видимо, есть такие мужчины, которые могут любить только тебя – и ты потом любишь весь мир и не стесняешься, в отличие от хороших девочек, есть мороженое с лысыми и ходить на море с калеками. И чистый, незамутнённый, первобытный инстинкт «Любименя!» – есть в каждом. В каждом! И не надо с ним бороться, превращая детей в таких же ханжей.
Надо просто сказать в ответ: «Я люблю только тебя!»
Это не ложь. Это – секрет неисчерпаемости.
Триумф воли
Эдику исполнилось пять лет. По этому поводу с самого утра в той части тройного проходного двора, что с Воровского, были праздничные гуляния.
«То был типичный греческий двор. Описать такой двор почти невозможно, его надо видеть или даже пожить в нём несколько дней, чтобы понять всю его прелесть. Сухое описание вряд ли что-нибудь даст читателю. Но всё же я попытаюсь описать эти дворы.
Это прямоугольные дворы, окружённые со всех сторон старыми двухэтажными домами. Единственный выход из этих дворов – ворота на улицу. Все комнаты и квартиры изо всех этажей греческих домов выходят на старые наружные деревянные террасы и на такие же старые лестницы.
Террасы тянутся вдоль всех стен дома, шатаются и скрипят. Они служат самым оживлённым и любимым придатком к комнатам и квартирам.
На террасах жарят на керосинках скумбрию или камбалу, готовят знаменитую икру из „синеньких“, купают детей, стирают, ссорятся (этаж с этажом), слушают патефоны и даже танцуют» [8] .
8
Константин Паустовский, «Встреча с Олешей».
Это была камерная часть нашего тройного проходного двора. Классическая, староодесская. Греческие балкончики, увитые виноградом, похожие скорее именно на террасы, нежели на жилища. На мой взгляд девочки из «сталинки». В нашем подъезде далеко не все друг друга знали. Видимо, небольшой проход, скорее даже проём возник между боковым фасадом современного здания и глухой стеной одного из домиков старого двора. Вероятно, часть старого двора и фрагмент старого двухэтажного периметра зданий были разрушены, дабы вознеслась наша «сталинка». Оттого и не слишком нас жаловали обитатели старого двора, улицу Воровского иначе как Малой Арнаутской не величавшие.
Здесь, в маленьком греческом дворике, друг друга знали все по двенадцатое колено Израилево. В нашем гулком подъезде «сталинки» при случайной встрече на лестнице жильцы холодно здоровались. Здесь соседки громко орали друг другу через весь дворик по самому пустяковому поводу. В нашей части двора росли чопорные тополя, всё было заасфальтировано. В их части был колодец, песочница, утоптанная грунтовка, клумбы с тюльпанами и грядки с редиской. У нас никто не сушил во дворе бельё. Их двор весь был перепоясан верёвками, на которых парусами вздымались розовые панталоны бабушек и пелёнки внуков в потёках. Пелёнки стирались только в случае крупной аварии, мелкая за аварию не считалась, вода в дефиците, проветрится, не такое терпели.
Меня со страшной силой тянуло в тот двор, живой и весёлый, где много интересных новых слов, далеко не всегда на русском. Я забредала туда и старухи с Воровского неласково говорили:
– Девочка, иди в свой двор!
Я шла в свой двор, но мне становилось одиноко на асфальте, где монотонный шёпот тополей с недосягаемой вышины рассказывал одну и ту же историю: «Я существую, я существую, я существую…» И я снова оказывалась в дворе, куда по совершенно непонятной мне причине меня не хотели пускать. К пяти годам я уже знала, что могу стать своей в любой компании. У меня льняные волосы, голубые глазищи и я умею невероятно обаятельно улыбаться. Почему же меня так настойчиво гонят?
Однажды я снова ненароком оказалась в той части двора, и опять старухи неласково сказали мне:
– Девочка, иди в свой двор!
И тут за мной прибежал папа. Схватив меня на руки, он стал приносить извинения старухам с Воровского. Увидав моего папу, старухи с Воровского вмиг расцвели, побросали тазы с тюлькой, вытерли руки о фартуки, тут же пригласили отца на биточки из этой самой тюльки. А я получила права совершенно беспрепятственно прогуливаться по их двору, играть с их внуками в любое время.
Я не поняла, что произошло. Папа, на мой взгляд – хотя я очень любила папу – был отнюдь не так хорош, как я. У него были тёмные жёсткие кучерявые волосы. И очки на носу. И нос у него был, признаться, длинноват. Я же была так же хороша, как моя мать, и мой старший брат, к пятнадцати годам давно переросший и маму и папу.
Но если что-то работает, совершенно не обязательно выяснять, отчего да почему именно это работает. Явление папы обеспечило мне безвизовое перемещение за границу «своего» двора в ту чудесную часть, где кипела жизнь в общем котле. Я быстренько покорила сердце Эдика, у которого были тёмные жёсткие кучерявые волосы, и очки с толстыми линзами на всего лишь пятилетнем, но уже несколько длинноватом носике.
К моменту пятилетия Эдика мы дружили уже месяц. Мы поженились, вырастили всех старых облезлых кукол из песочницы, мы с утра до ночи кружили по двору, взявшись за руки, и бабушка Эдика кормила нас, утирая передником счастливые слёзы. С моим появлением Эдик стал гораздо лучше кушать. Бабушка Эдика готова было кормить нас с утра до вечера, но я прочла ей лекцию о том, что аппетит не появляется сам по себе, его надо нагуливать. И мы гуляли и ели. Нагуливались и наедались. Эдик научил меня играть в шашки. Я научила Эдика играть в подкидного дурака. Перед расставанием мы чинно обнимались и целовались в щёчки. Забирал меня всегда папа, около семи вечера. Его не отпускали, пока он не покушает. За ужином нам с Эдиком прочили долгую счастливую жизнь. Папа кивал, но сказать ничего не мог, бабушка Эдика изумительно готовила.