Отречение
Шрифт:
– Не знаю я ничего главного, Борис Андреевич, – ответил, несколько растерявшись лесник, и тоже заставил себя улыбнуться. – Если оно и есть, это главное, здесь его не отыщешь, – добавил он, поворачивая голову из стороны в сторону, как бы окидывая взглядом все вокруг. Ему становилось неловко и за гостя, и за себя; с молодым блеском в глазах вновь покосился на высокого гостя, который ему в чем-то явно пришелся по душе, и, решив сразу же растушевать эту неловкость и двусмысленность грубоватой шуткой, указывая на высокую, одиноко возвышавшуюся вдали, в лесном прогале, старую сосну, оставшуюся посреди сведенной несколько лет назад делянки, он спросил:
– Вон, видишь сиротину, осталась ни к селу ни к городу?
Малоярцев неловко присмотрелся, кивнул:
– Это дерево-то? Вижу, вижу… Так что же?
– А вот оно сейчас возьмет и рухнет, – сумрачно усмехнувшись, пообещал лесник. – Давай вот попробуем, не успеешь досчитать до двадцати, оно и надломится, падет.. Ну, давай… раз… два…
Малоярцев хотел вспылить, но сдержался; то положение в которое
Не скрывая растерянности, лесник глянул на гостя; у того начинало отходить побагровевшее лицо, освободилось горло, и воздух теперь вновь проходил в грудь.
– Э-э, – сказал Малоярцев с натугой, с каким-то подобием мертвой улыбки, – вы, я вижу… Захар Тарасович, шу-утни-ик, бо-ольшой шутник…
– Да черт его знает, что там такое стряслось, – ответил лесник, по-прежнему крайне озадаченный. – Надо Дениса, внучонка, послать, пусть узнает, что там такое, верхом в один миг слетает… это тебе прямо оказия…
– Не надо, не надо, – остановил его Малоярцев, начиная волноваться и слегка картавить. – Ничего больше не надо… Зачем? И пора уже, пожалуй… что же дальше ждать… посидели, поговорили… да, поговорили…
Глядя на гостя, лесник не узнавал своего минутой назад, казалось, уравновешенного и спокойного собеседника; перед ним теперь был окончательно неприятный, больной человек с неровно, по-старчески раскрасневшимся лицом; стараясь отвлечь гостя, как иногда опытный врач отвлекает больного, переключая его внимание, лесник предложил ему попробовать квасу и добавил, что квасок на кордоне знатный, на меду, начальство из области бывало здесь, похваливало.
– Квас? Медовый, говорите? Начальство хвалит? – начал быстро и резко переспрашивать гость, и тут лесник увидел проступивших, словно из небытия, людей, приближавшихся к ним со всех сторон; еще минута – и они окружили вставшего Малоярцева.
Захар увидел среди появившихся самых разных и в то же время неуловимо чем-то похожих друг на друга людей, и своего зятя, в таком же, как и другие, состоянии озабоченности и деловитости. Вначале лесник не мог ничего понять, но к нему почти сразу же подошел еще один из окружения Малоярцева, с длинным и печальным лицом, все время пытавшимся улыбнуться (это был Лаченков), и почти насильно вложил в руки Захара красивый кожаный футляр с тульской именной двустволкой, а рядом на скамейку поставил, тоже в красивой и дорогой упаковке, новенький японский транзистор. Тут и Малоярцев, улыбаясь одними губами, пожал руку Захара, уже как бы не видя его, и растерявшийся от столь разительной перемены лесник, однако, выдержал глубокий, мгновенный, вспыхнувший взгляд гостя и даже, в большое удовольствие себе, напомнил о медовом квасе.
– В другой раз, Захар Тарасович, в другой раз! – не остался в долгу Малоярцев, и все двинулись к воротам.
Гость уехал с кордона совершенно больной, и Шалентьев, успевший недовольно пробормотать тестю что-то вроде «Нескладно, неловко получилось! Вы же мне обещали, Захар Тарасович…», тотчас услышал и ответ, вырвавшийся у тестя: «А-а, пошли вы все к такой… матери!» Опасаясь новых и ненужных осложнений, Шалентьев перевел разговор на Дениса, вспомнил о письме ему от Аленки.
– Ладно, кланяйся ей от старого лешего, – принимая от зятя толстый конверт, сказал Захар, начиная понемногу отходить. – Как она там?
– С Петром воюет, кажется, дожимает она его, – ответил Шалентьев, в то же время посматривая назад, в сторону ворот, стараясь определить минуту и своевременно, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания, идти к машине. – У него что-то такое в легких нашли… Климат, говорят, надо менять, а он ни в какую… Пока уговорила его вторично в Крым поехать на месяц-другой…
– Червивый народ пошел, в такие-то лета Крым ему подавай, – нахмурился лесник, не скрывая своей неприязни и осуждения не только внука, но и всего происходящего вокруг. – До чего же
Не вдаваясь в дальнейшие рассуждения, накоротке пожав руку тестя, Шалентьев укатил прочь вслед за остальными, и на кордоне осталась тишина, недоумение и звонкий голос возмущенного Дениса, поспешившего прежде всего выпустить на свободу Дика.
– Дед, дед, скажи, – спрашивал Денис, успевший сбегать в просторный и светлый новенький туалет, выросший на кордоне вместе с гравийной стоянкой и дорогой. – Вот дают, а, дед? Дай ружье посмотреть. Ух какая коробка! Это что? Слышишь, дед, они и на чердаке сидят – три человека… Слышишь…
– Ладно, Денис, никого там нет, след простыл, – пробурчал лесник… Что тут важного, дурью маются… Знай учись себе да расти… Ты свой черед мозги сушить не торопи…
Недослушав, Денис опять сорвался с места и умчался, опасаясь упустить нечто неизвестное и еще более интересное.
СОН ЧЕРНОЙ ГОРЫ
В глазах человека, подернутых сейчас влажной дымкой, пробуждалось нечто осознанное; проваливались и опять вздымались горы, из сплошных клубящихся туч, из края в край пронизанных ослепительно-режущими голубоватыми молниями, горячимой потоками обрушивался серный дождь; мутные, кипящие водовороты, ворочая груды камня, скатывались в раскаленные расщелины, вырываясь оттуда вновь уже клубами пара; по всей громаде гор змеились огненные потоки лавы, диковинно вспыхивали среди скал в самых неожиданных местах жерла кратеров, выбрасывая пепел и воющие светящиеся камни, густо испещрявшие небо; он видел, как то в одном, то в другом месте мучительно, судорожно взбухала земля, и острые горячие скалы толчками, с гулом и грохотом рвались ввысь и вновь исчезали в темных, клокочущих провалах, и в просыпавшихся глазах человека играло, отражаясь, первородное неукротимое пламя. Беспорядочно махая перепончатыми крыльями, пролетело нечто непонятное – существо с растопыренными, когтистыми лапами; в раскрытой зубастой пасти мелькал острый тонкий язык. Человек с детским любопытством проследил за чудовищем, не вызвавшим ни страха, ни отвращения, проводил его взглядом лишь потому, что оно двигалось и грузный чешуйчатый хвост его извивался и тяжело шлепал по камням. В следующее мгновение внимание человека переключилось; с тупым недоумением он стал рассматривать свои грудь, руки, пальцы, поднося их совсем близко к глазам, затем медленно ощупал свое лицо, скользнул ниже, на грудь, на живот – и растерянно замер. Наполовину он еще был в камне; в горячем, влажном граните, поблескивающем свежими вкраплинами слюды, руки же у него были свободны, то и дело они неосознанно ощупывали скользкий камень вокруг, как бы пытаясь оттолкнуть его, отодвинуть подальше, но это было невозможно; нижняя половина его тела еще была самим камнем, и он не знал ее; в человеке пробуждалась какая-то неясная жажда, что-то мешало ему, подстегивала, и он начинал рваться, мышцы у него на руках вздувались, лицо передергивала ярость, и бушевавшие кругом стихии, потоки лавы с гор, взрывы вулканических бомб, каскады кипящей воды, море, с ревом бившееся о свое меняющееся ложе, – уже ничто больше не пугало и не привлекало его, весь он был сосредоточен в самом себе и на том, что он был сам и что с ним происходит. И в следующее мгновение толчок вновь со звоном расколол твердь; море тяжко взлетело выше берегов и гор и некоторое время низвергалось на землю, раздвигая скалы и еще больше разрывая горы пропастями; человек долго не мог прийти в себя; открыв глаза, он обнаружил много нового; теперь он полностью высвободился из лопнувшей скалы, и сбегавший к морю поток воды мутно и тепло перекатывался через него. Чувство свободы ошеломило его, и теперь первобытный ужас неизвестности сладко и жадно захватил его. Он рванулся в теплый мрак полутьмы, полусна, и от непривычного усилия в его темные, золотистые глаза хлынул зеленый хаос, бегущие, мутные волны моря, потрясаемого судорогами земли, скатывающиеся, громоздящиеся друг на друга горы, мгла раскаленного, багрово вспыхивающего неба… Какое-то неясное желание исказило его лицо, перехватило горло, и он закричал тоскливо и жалко; он ничего не просил и не ждал в этом мире, он еще был водою, камнем, мглой, но он уже был вырван из первородных стихий, и его давило удушье; он уже был готов опять слиться с камнем, но огненная стена надвинулась снова; обвальный грохот швырнул его в черную, серную пропасть, и в нем теперь впервые появилось чувство боли.
«Я душа твоя и совесть твоя. Вхожу в сырую глину и воскрешаю ее для каждодневного страдания жизни и смерти! Так будет отныне и во все времена!» – услышал он проникающий его голос, и каждое слово, словно глоток кипящей, раскаленной лавы, выжигал у него изнутри что-то мешавшее; и хотя он корчился в муке, все его существо просило огня еще и еще, пока весь он не истончился и не исчез…
Проснувшись в поту от своего странного бредового сна, Петя обалдело уставился на рвущуюся парусину палатки, резко и часто хлопавшую под тугим ветром с моря, просвечивающую от жаркого крымского солнца, и долго не мог вспомнить, что он находится на берегу моря, в Крыму, куда он вот уже второе лето приезжал по настоянию врачей дышать целительным йодистым воздухом и восстанавливать прихваченные простудной болезнью легкие. «Ну и сон, – посетовал он, с трудом шевеля запекшимися губами. – Какая-нибудь пакость непременно случится… Никак из головы не лезет вчерашняя чертовщина! Пожалуй, пора остановиться… Чертов Лукаш, зачем все это, не хотел же вчера никакого вина, ничего не хотел.. Точка! Конечно, точка», – решил он, в то же время чувствуя, что переменить что-либо сейчас весьма трудно.