Отречение
Шрифт:
– Очевидно, я что-то не так сделал, – сказал Лукаш, пытаясь побороть в себе какое-то странное, неприятное чувство скованности, появляющееся в нем всякий раз в присутствии Леры.
– Согласись, без своего, старого товарища ты всегда чувствуешь себя неуютно, – улыбнулась она. – Странный симбиоз, какой-то вечный твой двойник…
– Я сделал все, что мог, ты ведь знаешь его характер, – возразил Лукаш. – Упрется, ничем ты его не сдвинешь… Ты очень огорчена?
– Огорчен скорей ты сам, – быстро оглянувшись, опять улыбнулась Лера. – Ты ведь здесь не ради меня, как пытаешься себя уверить, а ради него, и за это ты его ненавидишь еще больше… Конечно, ты же не можешь спокойно жить, раз он опять кого-то любит и тебе не удастся помешать…
– Чушь! – повысил голос Лукаш, не ожидая такого открытого вызова с ее стороны. – Мы все-таки друзья, за что нам ненавидеть друг друга… Ах, какая, черт возьми, чушь, чего только не придет в голову женщине не в настроении…
– У каждого своя чушь, очевидно, – сказала Лера, по-прежнему с неуловимой насмешкой в голосе. – Только почему уж непременно только чушь? Раз я говорю, так непременно чушь!
– Лера…
– О! Как неприятно слышать правду
– Ты вынуждаешь меня уйти, но я все равно останусь, – оборвал Лукаш, спокойно и сосредоточенно на нее глядя.
– Вот и отлично! Тогда уйду я сама! Но так уйду, чтобы тебя никогда больше не видеть… Слышишь, никогда! – тут голос ее как-то странно пресекся.
– Да вы что сегодня, все с ума посходили? Тебе голову солнцем нажгло? Перегрелась, девочка? Может быть, тебя следует слегка остудить? Хочешь воды? – спросил он, окидывая взглядом комнату и подходя к окну, к небольшому столику, на котором стояли графин и стаканы.
– Не суетись, – остановила она его все тем же неприятным, каким-то безжизненным голосом. – Ты опоздал, все уже само перегорело, одни головешки… и остужать нечего. Не знаю, радоваться или плакать… кажется, я освободилась, наконец, от тебя, окончательно освободилась, и это произошло почему-то именно сейчас, вот здесь, когда я поняла, что в самом деле происходит… Ведь ты и сюда меня вызвал как приманку… для того же Брюханова. Будь он проклят, и ты вместе с ним…
– С ума сошла, совсем спятила, у тебя истерика, – процедил сквозь зубы Лукаш, шагнул к ней, больно схватил за плечи и, заглядывая в глаза, с тихим бешенством попросил: – Опомнись! От тебя всего-то и требуется сейчас – замолчать…
Рна попыталась освободиться из его рук, но он сильно встряхнул ее и насильно усадил в кресло, и она обессиленная, затряслась от беззвучных рыданий.
– А я-то, дура, дура, летела, неслась на его зов! Бегала по Москве, хвасталась телеграммой, Лукаш меня зовет! Лукашу я нужна! Проклятая дура. А он меня позвал, чтобы подложить Брюханову. Пропадите вы оба… ненавижу, ненавижу! Да, да, да, ничего не было, слышишь, ничего! Ни твоих приставаний, ни моего отчаянного замужества за этим кретином на мерседесе, ни моего развода… И не ты, нет, нет, не ты сделал из меня проститутку, не ты поил и толкал ко мне в кровать Брюханова… И если бы не моя сестрица, не ее неразборчивость… Ничего не было, слышишь? И не ты вызвал меня обманным путем сюда, чтобы опять заполучить этого Брюханова, которого я ненавижу, ненавижу… Если бы это не повредило тебе, я бы его убила! Ну зачем, зачем он тебе нужен? Ты, конечно, по прежнему ничего не понимаешь, никогда не поймешь, потому что тебе нельзя этого понять! Подлец ты, подлец! Последний мерзавец лучше тебя! У тебя одно на уме: обойти Брюханова любой ценой, уничтожить его, сравнять с дерьмом!
Свалившись в соседнее кресло, Лукаш вцепился в подлокотники, намертво сжимая их побелевшими пальцами; боясь выдать себя, сорваться, он слушал, не поднимая глаз; вот неожиданная буря, думал оп, ни с того ни сего рвануло… и ведь хороша, стерва, и знает, что хороша. Какой невыносимый нескончаемый день… надо напиться, что ли? Да ведь и мелет она черт знает что, неужели она действительно все себе так и представляет и он такая скотина?
И тут он почувствовал на себе ее почти обжигающий, бешеный взгляд.
– Ты спокоен, Боже мой, как ты спокоен, – сказала она. – Ты даже меня не слышишь…
– Лера, ну что ты, в самом деле, – ответил он, поднимая голову. – Ну кто же, скажи, может сердиться на женщину в безумия? Только самый последний кретин…
– Уходи, оставь меня, я должна побыть одна, – попросила она все еще вздрагивающим от напряжения голосом, глядя на него исподлобья чуть-чуть косящими, уже знакомыми, виноватыми и преданными глазами.
Однако подлинные чудеса в этот вечер еще только начинались. Старуха Настя уже в сумерках загоняла декоративных лебедей – так они именовались в описи инвентарного имущества – в их тесный загончик. Она довольно легко нашла птиц по торчавшей из сухой травы голове Машки, однако Прошка еще не мог ни сдвинуться, ни шевельнуться, хотя уже начинал отходить; он все не узнавал старуху Настю; он решил, что это появился Петя и опять принес облегчение, и ему даже смутно пригрезилось, что пришедший Петя и он сам одно и то же, у них уже был один ток крови, одни желания и чувства, что-то словно сковало их навсегда и не только сковало, но и соединило в одно целое; неясное желание забытого, пронзительного простора возбудило Прошку, и, не в силах противиться неодолимой тоске, он закричал и, в ответ услышав такой же тоскливый крик, увидел длинную, изогнутую шею Машки и, преодолевая тягостное оцепенение, помогая себе крыльями, со стоном оторвал тяжелое, словно приросшее к земле тело, двинулся следом за нею; с трудом ковыляя на своих уродливо растрескавшихся лапах за подругой в белоснежном оперении, с тонкой длинной шеей, оранжевым клювом, изящным утолщением в продолговатых ноздрях и с настороженными, злыми глазами, он привычно не упускал из виду старухи, подгонявшей птиц, и той все время почему-то казалось, что их не две, а три, и она то и дело озлобленно тыкала перед собой пальцем, пересчитывая и кляня их на чем свет стоит. Затем старуха Настя заметила нечто совсем уже невероятное. Она твердо знала, что солнце уже село, но тут оказалось иначе, и еще только приходит вечер, и солнце еще не садилось, а едва-едва склоняется к Кара-Дагу, и какое-то оно было необычное огромное и слепое, совершенно без лучей, хотя все вокруг и залито его мертвенно-бледным сиянием. И старуха Настя с синими мешками под глазами от избытка выпитого за день дурного вина, в длинном, застиранном, когда-то модном плаще, попытавшись разобраться в происходящем, ничего не поняла и благоразумно решила ни о чем больше не думать и ничему не удивляться, а делать свою простую
– Кыш-ш! Кыш-ш! – зло и хрипло закричала наконец старуха Настя. – Ух, бестолковые, скоро год, а все дороги не приметят! Одно слово – дикая птица! Кыш-ш! Я тебе вытяну шею! Ишь, еще огрызается, змей горючий!
И третий, опасаясь получить еще один удар палкой, догнал остальных, и вскоре лебеди оказались в тесном загончике, обнесенном со всех сторон высокой сеткой. Старуха Настя захлопнула проволочную дверцу загончика, по-прежнему не в силах решить, откуда же взялась третья птица, и в самом ли деле она есть, потянулась в сторону директорского особнячка, стоявшего тут же, в каких-нибудь десяти метрах за кокетливой изгородью из штакетника; при домике был небольшой тенистый садик. Из-за высокой зеленой живой изгороди из туи она не видела, кто был в садике, но оттуда доносились и мужские, и женские, очень оживленные голоса; вздохнув, старуха Настя почти бессознательно сделала шаг-другой к директорскому особнячку и тотчас подалась в сторонку; навстречу ей из растворившейся калитки вышли две женщины, сестры Колымьяновы, которых она ненавидела тайно и нерассуждающе, и от этого, сталкиваясь с ними где-нибудь, теряла дар речи и могла лишь безлико-обольстительно улыбаться в ответ на обращенные к ней слова. За сестрами из калитки вышел и сам Юрий Павлович в сопровождении Лукаша, своего лучшего друга из первопрестольной; старуха Настя насквозь видела и этого прощелыгу – Лукаша; он был из поколения, родившегося и поднявшегося уже после войны, и в представлении старухи Насти был сущий бес, ничему не верил и ничего из проплывающего мимо не упускал, на все смотрел со злой издевочкой, умел при случае душевно поговорить и вытянуть из тебя всю подноготную. В понимании старухи Насти это был весьма разносторонний человек со многими талантами, любивший подпустить в разговоре, особенно с близкими друзьями, какое-нибудь диковинное словечко вроде «зашайбил» или «округляк», или еще лучше – «всосал». Даже старуха Настя, пожившая на своем веку и не мало видевшая и слышавшая, не могла точно объяснить то или иное модное словечко, в разгар вдохновения изрекаемое Лукашом; так, знаменитое «зашайбил» представлялось ей чем-то игривым и даже двусмысленным, а вот слово «округляк» она любила, оно ей напоминало окатанный морской волной, прохладный на ощупь, красивый камешек, и его хотелось перебросить из ладошки в ладошку и тем самым как бы соприкоснуться с жизнью благополучных, уверенных в себе людей. А вот значение любимого выражения Лукаша «всосал» старуха Настя хорошо знала, потому что Лукаш не раз в ее присутствии рассказывал директору, как его ловкий приятель, которому Лукаш явно завидовал, всосал вначале большую денежную премию ни за что ни про что, а затем всосал даже и какой-то орден. Старуха Настя не любила Лукаша еще и потому, что именно вслед за ним притащились из той же Москвы сестры Колымьяновы и началась совсем уж невиданная карусель; был Лукаш лет на пять моложе самого Юрия Павловича, и старуха Настя его почему-то даже побаивалась, хотя к ней самой и к ее караульной службе он имел весьма и весьма отдаленное отношение. Он так весело и проницательно поглядывал на все вокруг, что старуха Настя, видя его, всегда как-то стушевывалась и старалась сделаться незаметнее; ей казалось, что, вперив в нее свои серые глазищи, он тут же оживленно и благожелательно начнет расспрашивать ее о житье-бытье и обязательно выпытает, почему она каждое лето приезжает в Крым и устраивается на работу в «Голубом счастье», и где она работала раньше, и как жила…
Одним словом, старуха Настя по непонятной причине боялась Лукаша и старательно его избегала; она ведь знала и о важной услуге, оказанной Лукашом своему другу директору, о какой-то статье в центральной газете, организованной именно Лукашом и ставившей Юрия Павловича Долгошея в пример остальным как умелого организатора курортного дела и заслуженного отдыха советских тружеников. Знала старуха Настя и о самой сокровенной мечте Юрия Павловича Долгошея – переехать в Москву, вначале даже пусть на самую немудрящую должность, хотя бы каким-нибудь районным товароведом, и в исполнении этой заветной розовой мечты именно Лукашу отводилась чуть ли не главная роль. Старуха Настя понимала и директора, представлявшего своему московскому гостю всяческие поблажки и привилегии; она давно знала о несовершенствах мира и о том, что переменить его никому еще не удавалось, а поэтому лучше помалкивать о том, что знаешь, и держаться подальше, в тени. Она и сейчас, едва увидев Лукаша рядом с директором, тихонечко, бочком, бочком хотела скрыться за ближайшим поворотом, только не успела; еще издали Юрий Павлович ее окликнул, и ей пришлось остаться на месте.
– Я, Саша, уже говорил вам, Настасья Илларионовна у нас душа всего заведения, – с мягкой улыбкой сказал Юрий Павлович, оглядываясь на Лукаша, державшегося возле красавицы Леры, одетой в невесомое платье из тончайшей немыслимой ткани, какую не могли бы, по мнению Насти, сплести даже самые умные современные машины. В первый момент старуха Настя даже решила, что никакой ткани вообще нет, но ткань, трепетно облегавшая грудь и все остальные прелести красавицы Леры, все таки существовала в действительности. И хотя старуха Настя тотчас безошибочно определила, что москвичи отчего-то не в духе и в большом разладе друг с другом, у нее застонала душа от желания привести всех в изумление какой-нибудь оскорбительной выходкой и унизить распроклятую красавицу, привыкшую вот так по-царски держаться и не замечать ее, старую женщину. Однако старуха Настя вовремя вспомнила о своей пенсии в пятьдесят три рубля, о тесной комнатушке в многонаселенной квартире в далекой и сумрачной Вологде, о южном солнце и морском ветре с запахом йода, незаменимо полезном для всех легочных болезней, глубоко вздохнула и сдержалась.