Отрочество архитектора Найденова
Шрифт:
Из-за ограды амбулатории вышел на Седого Сережа, на лице обычное выражение ленивого спокойствия. Седой выкрикнул в негодовании:
— Упустил, идиот?
— На перроне сшивается, у лавочек. Дяхан с ним какой-то…
— Он белую повез! К себе, туда!
Пуста была плита перрона. По дальнему пути неслышно уходил товарный состав…
— К домам подходим вместе. Как найдем дом Мартына, разделимся.
— Почему? — спросил Сережа. Они сидели на тормозной площадке в хвосте товарняка. — Почему разделимся?
— У него там ловушки расставлены, западни, понял?.. Я пойду первый. Если провалюсь, ты выручаешь.
— Почему ты первый пойдешь?
— Ты ж сильнее. Огреешь Мартына дрючком, меня вытащишь, белую берем — и ходу
Стукнули колодки, зашипел воздух — проверяли тормоза. Сережа спрыгнул на землю.
— Я не могу ехать сейчас, Пепе ждет, — сказал он, глядя на Седого снизу. — Давай завтра, с утра…
— Мартына там не будет, ему ж на работу с утра. Мы его сейчас бы врасплох!.. Птица во дворе. Поймаем белую — и деру в степь. Завтра же все на запорах, ловушки! Проводок зацепишь какой. Или наступишь на доску. Вроде просто доска в полу — загремишь в подпол!..
— Я не могу. — Сережа отвел глаза.
Поезд качнулся, покатил. Прошли опоры перекидного моста со строчкой заклепок в жирной копоти, бойчее застучали колеса на стыках. Седой спрыгнул перед выходной стрелкой. Через пустырь от черного цилиндра мастерских бежал к нему Сережа, высоко вскидывая ноги в бурьяне. Приближаясь, он перешел на шаг, глядел, робея. Споткнулся о шейку колесной пары, повалился. Седой подскочил, подал ему руку. Сережа дернул его, повалил, они забарахтались с хохотом, счастливые своим примирением.
— Я только к Пепе! Заскочу! — Сережа хватал воздух распаленным ртом…
Мария Евгеньевна положила им на тарелки по второму пласту омлета с кабачками, полила горячим густым соусом из сметаны и пригоршнями стала сыпать рубленый укроп.
Ни Сережа, ни Седой не возражали против добавки: не задобрят они Марию Евгеньевну, не отделаться от нее. Она собиралась проводить сына на урок к Пепе. Делала она это часто; сегодня же, как было объявлено ею в начале ужина, следует дать Петру Петровичу отставку: «Из-за этой истории…» Подразумевалось, что Сережа не найдет в себе сил передать Пепе решение матери.
Евгений Ильич — он сидел с книгой в своем углу — поворотился лицом к обеденному столу и сказал:
— Машенька, затем Петр Петрович увидит Сережу в классе у Ксении Николаевны и все поймет…
Седой ловил взгляд старика, искал случая сказать, что теперь с Жусом дружбы у него нет. С этой готовой фразой он вошел сюда, однако Евгений Ильич не замечал его.
— И прекрасно, если поймет! — выкрикнула Мария Евгеньевна.
— Получается, мы оцениваем их отношения с Ксенией Николаевной.
— Да, оцениваем! Я не желаю, чтобы педагог моего сына был непорядочным человеком. Единственно что у нас не могут отнять, это права быть порядочными людьми!
Евгений Ильич повернулся лицом в свой угол, и тут Сережа заявил, что он останется в учениках у Пепе. Мария Евгеньевна после паузы, должной выразить всю меру ее отчаяния, начала говорить о непорядочности Петра Петровича: двадцать лет он прожил с Ксенией Николаевной, что она перенесла ради него!.. Речь звучала как заклинание. Сережа отшвырнул приготовленный для Пепе конверт с деньгами, выскочил из комнаты.
Во дворе Мария Евгеньевна хватала сына за руку, пыталась тащить его в дом, умоляла его послушаться, вновь хватала за руку, он вырывался и шел — не вниз по улице, не туда, где в районе станции жил Пепе, а в обход базара, в сторону Оторвановки. Седой плелся за ними в отдалении. В конце концов Мария Евгеньевна отступила от своего решения дать отставку Пепе.
— Пепе во мужик, понял? С Рахманиновым был знаком. Сам пишет музыку. Заварит чефир, всю ночь играет, а потом упадет лицом на клавиши и зарыдает. Мне говорит: будешь писать музыку!
Все это Сережа говорил Седому сердито, даже обозленно, будто Седой убеждал его отказаться от уроков у Пепе. Они вошли в открытый двор. В глубине его под карагачом стоял окнами в огород опрятный домик со свежепобеленными стенами.
От экзерсисов Сережа перешел
Пять лет спустя в Москве, в комнатке Евгения Ильича, студентом, Седой увидит портрет карандашом, обрадуется волнующей радостью: «Пепе!» Евгений Ильич с улыбкой (и его трогали воспоминания о Пепе, доживающем жизнь в дальнем степном городе) возразит: «Ваня, это автопортрет Врубеля…» Едва ли не на следующий день после визита к Евгению Ильичу Седой получит в подарок от своей девушки том Бунина, кажется первое издание в советское время, и поразится сходству Пепе с Буниным на фотографии, сходству еще большему, чем с Врубелем на автопортрете. Несомненное сходство черт — у Пепе было узкое лицо с крупным сухим носом, худые щеки и птичьи, широко поставленные глаза с нависшей складкой верхнего века — обострялось предстарческой, свойственной мужчинам под пятьдесят худощавостью лица.
Седой вырос в среде, где оренбургский акающий говор мешался с украинской обмоскаленной речью, с говором пензенских мещеряков. Полуукраинское произношение русских щеголяло «г» с придыханием, и русский язык в произношении украинцев, казахов, казанских и крымских татар, чечен, волжских и анкерманских немцев коверкался шаткими ударениями. Том Бунина откроет Седому звучную и чистую русскую речь, это открытие совпадет с открытием мира той русской культуры, что хранили столичные музеи, театры с их полногласной мхатовской речью, профессура архитектурного института, семья девушки, подарившей том Бунина, и другие московские семьи, куда он позже станет ходить, обживаясь в Москве. При этом вхождении в мир русской культуры Седой ощутил, что дыхание ее материка, достигавшее его еще в отрочестве в виде детгизовских изданий Пушкина, Лермонтова и Некрасова, в виде воскресных постановок «Театр у микрофона», в большой степени передавалось ему через Евгения Ильича. С чувством досады на себя, с чувством утраты он глядел из московской дали на Пепе, на Ксению Николаевну да и на Евгения Ильича, воображая, как много взял бы от них, будь они его наставниками, проникни он в их мир. Когда ему станет тридцать пять, его близкий друг — очевидно, Седой утомил его выражениями своей преданности памяти Евгения Ильича и Пепе — скажет, что ни Пепе, ни Ксения Николаевна не были могиканами большой столичной культуры: был учитель музыки, недоучка, вероятно, и средняя актриса, которой красота и обаяние заменяли талант; вполне естественно, что речь их, быт и пустота вокруг выделяли их в жизни малокультурного города с сорока пятью тысячами населения, что Седой вообразил их носителями национального самосознания…
Седого раздражали Сережины ошибки, — тот сбивался, — казалось, проскочи он это место, дотяни до конца, Пепе тотчас отпустит его.
Как они в темной степи найдут брошенные дома? — думал Седой. У путейцев не спросишь: люди Мартына.
Между тем пирамиды из кизяка, под которыми сидел Седой, золотисто-зеленые, когда они с Сережей вошли во двор, стали черными, огородная ботва на глазах наливалась синевой, лишь светилась над улицей поднятая стадом пыль. Любопытство, с каким он вначале провожал взглядом тетку, новую жену Пепе, — она шумно двигала вверх-вниз разболтанным рычагом колонки, уносила в огород полные ведра — сменилось нетерпеливым раздражением. Ступня у тетки была перевязана белой тряпицей, видно наколола ногу, когда месила глину или кизяки, она хромала, отчего ее полные бедра раскачивались под широкой юбкой. Седой глядел на нее так, будто и она виновата, что урок затягивается. Разъезд казался далеким, недоступным, и мгновеньями, в приступах малодушия, мелькала у него мысль отступиться. Такое чувство возникало, что белая все более обживается в голубятне Мартына. Тут же Седой умом останавливал себя: голубка злая, не успокоится она, станет рваться.