Отрочество
Шрифт:
Наверное, апокалипсис будет выглядеть как-то похоже — полное отсутствие солнечного света, холод и уныние, вымораживающее из потаённых глубин души всё самое хорошее. Беспросветность.
В маленькой каютке душно и одновременно холодно. Откроешь чуть-чуть иллюминатор, так выстужается моментально, и сразу сырость чуть не брызгами, засыхающая потом в тончайший солевой налёт. Закроешь, и сразу дышать нечем, только сырее стало. Такая себе зябкая, могильная духота, давящая на грудь увесистой чугуниной.
Только и радости унылой, што в двухместной каюте я один, мало желающих путешествовать по предзимней Балтике,
Какой-нибудь куряка, смолящий безостановочно одну цигарку за другой, задохнул бы даже тараканов. Да ещё и не факт, был бы не то што даже приятным, а хотя бы и сносным попутчиком. Лучше уж одному, чем с кем попало!
Заняться на судне решительно нечем. На палубе скользко, ветрено, и нешуточно опасно для сухопутново меня. Ограждение невысокое, а лееров ровно столько, сколько нужно для дела, а не для хватания.
Моряки из экипажа хмыкают только презрительно, для них это не шторм, а так — волнение. Экскурсии мне устраивать решительно не торопятся. Экипаж смешанный, шведско-датско-немецкий, и все — через губу.
Распоследняя палубная падла считает себя не где либо кем, а потомком викингов! В крайнем случае — истинным германцем, представителем высшей арийской расы. Неприятно и… какую-нибудь гадость хочется сделать, от всей широкой славянской души.
Только и радости, што качка не берёт! А из всех занятий — только еда три раза в день, да чтение.
Н-да… взял с собой в дорогу две книги Шолом-Алейхема [53] , подаренные ещё в Одессе, но так и не читанные пока, да «Стену плача [54] » Менделе Мойхер-Сфорима [55] .
Взять-то взял, но оказалось, што две из трёх — на иврите. Буковки всё те же, жидовские, а язык совсем другой. Обчитаешься! И был бы хоть словарик…
Шагнув с подножки вагона на перрон, Котяра повёл глазами по сторонам, и уверенно направился к указанному Коньком месту, где уже стоял мужчина, уверенно опознанный хитрованцем как «жидовский иван».
53
Настоящее имя Соломон Наумович (Шолом Нахумович) Рабинович, классик еврейской литературы.
54
Повесть «Стена плача» рассказывает о быте сутенеров и еврейских борделей XIX века. В повести точно описывается механизм торговли «живым товаром».
55
Шолем-Янкев (Яков) Абрамович, также классик еврейской литературы.
— Шалом алейхем, — поприветствовал он местново, — не вы ли будете Семёном Васильевичем?
— Шалом увраха, — отозвался мужчина, смерив парня пронзительным взглядом, — ви хотите таки сказать, шо имеете рекомендацию от нашево общево друга?
Вместо ответа Котяра приподнял шляпу. Короткая обоюдная проверка, вот уже жидовин расплывается в улыбке, и становится воплощением одессково гостеприимства.
— Егорка говорил
— Пристроить, это хорошо, — усевшись в экипаж, осторожно отозвался Котяра, очень бережный к словам, — особенно к интересному.
Ворохнувшись, он устроился поудобней, зорко поглядывая по сторонам и пытаясь оценить нового знакомого. От Семэна Васильевича явственно пахло чужой кровью, хорошим одеколоном и… возможностями.
«— Пожалуй, — оптимистично подумал Котяра, — што и к лучшему! Может быть, даже и сильно»
Тридцать пятая глава
Надсадно пыхтя и дымя всеми трубами, пароходик начал входить в афинский порт. Гудок…
… и солнце! Разом! Будто пронзительный звук пробил облака, разорвал их на клочья. Свет небесный сверху столбом шарахнул по палубе, и все железки судовые, потускневшие малость после нелёгкого перехода, мягко засветились.
На душе сразу — лето! И даже пронзительный сырой ветер, рвущий одежду, ни разу не зимний. Холодно, зябко до самых костей, но — лето.
Потянувшись от души, прогнулся назад, да и встал на мостик, а оттудова и на руки, да и назад. Ошарашенные глаза матроса… и неловко почему-то стало, хотя с чево бы?
Застеснявшись, прошёл на корму, за которой ласточкиным хвостом струились пенистые волны, бликующие под лучами солнца. Парящие в небе чайки пикировали в них, выхватывая рыбёшку, и тут же на них с пронзительными криками налетали менее удачливые товарки, пытаясь отобрать добычу.
— Всё как у людей, — засмеялся я, глядя на безобразный скандал, развернувшийся в воздухе, — одни работают, а другие так!
Получасом позже сошёл по трапу, выглядывая носильщика. Не сразу и дошло, што какие там носильщики?! Причал-то не пассажирский!
Взмахом руки подозвал какого-то дюжево оборванца, держащегося с большим достоинством. Пара фраз на греческом, показанная полтина, и вот уже оборванец подхватывает чемоданы. Дотащив поклажу до извозчиков и получив заслуженную плату, оборванец не удалился, а поинтересовался на смеси греческого и английского, чего желает господин в моём лице.
Господином быть непривычно и даже немножечко смутительно, но желания имелись, как не быть.
— Гостиница, — стараюсь отчётливо выговаривать слова, — недорогая, но приличная.
Оборванец наморщил было гладкий, несмотря на далеко не юный возраст, лоб, и начал говорить што-то извозчику, но у тово оказалось своё мнение. Пару минут спустя я не без оторопи наблюдал, как носильщик, три извозчика и два случайных прохожих завели горячий спор о том, куда мне нужно заселяться. Вроде бы…
Говор быстрый, а дикция не разу не эталонная, да и похоже, што чуть не у каждово свой диалект. Всё это с размахиванием руками и одновременным говорением. Куда там жидам одесским!
У меня в голове почему-то — р-раз! И греки эти стаей вороньей обернулись. Кар да кар, и всё тут, и только отдельные слова понятны. Одесских греков понимал свободно, а тут — слово через пять!