Отрочество
Шрифт:
Чувствую себя волком в передвижном зоопарке, но куда я денусь? Иду, внимательно следя, штобы граница пустоты оставалась неизменной.
Запах. Пахнет зоопарком. Знаю, што мусульмане должны содержать себя в чистоте, но эти, судя по всему, не знают. Или понимают чистоту как-то иначе. Тяжёлый звериный дух людей, ночующих в одном помещении с верблюдами и козами.
Долго ли… показалось, што очень, и вот я уже перед воротами дома побогаче, а толпа — полукругом. И крики, крики, крики…
Наконец, ворота отворились, вышел немолодой, разом вспотевший полный мужчина, и начался бешеный диалог
Крови жаждут. Справедливости. Так, как они её понимают.
Кто это? Бог весть. Мужчина косится на меня одним глазом, не отрывая второго от вожака этих, самоорганизовавшихся. Разговаривает, пытаясь соблюсти важность, и одновременно для меня — страдальческая гримаса человека, вынужденного участвовать в чём-то против воли.
Несколько раз попытки сказать мне што-то на английском, и сразу — взрыв негодования из толпы!
Склонённая голова, вздох, распрямлённые плечи, и вот он уже не вытащенный из дому человек, а важный чиновник. Несколько резких фраз, и восторженные вопли толпы, от которых у меня мурашки и волосья дыбом во всех местах. И такая-то тоска смертная накатила…
«— Не дамся, — пульсирует мысль, — забьют так забьют, но лучше так, чем на кол сесть или на верёвке повиснуть.»
Так же, скандируя, толпа повлекла меня куда-то. Чиновник этот со мной, не отстаёт, только смотрит иногда взглядом побитой собаки, и только што низко опущенным хвостом не виляет, подметая дорожную пыль.
Высокий забор, будочка на воротах, и облегчение. Тюрьма. Не убьют. Не сразу.
Горячечный разговор чиновника со стражем на воротах, спешно прибежавший начальник — худой, но с брюхом, будто смеха ради засунул бурдюк под натянувшийся мундир, даже и пуговицы разошлись на разожралом животе. Тюремный чин принимает самый начальственный вид, и чувствуя за спиной поддержку вооружённых подчинённых, разговаривает с толпой через губу, крайне высокомерно.
Шаг за ворота тюрьмы, и они захлопываются с грохотом, и будто даже крики стали в разы тише. Тоска…
А начальник лопочет што-то на плохом английском. Настолько плохом, што понимаю только — просят пройти и… чего-то подождать.
Невысокие бараки с двух сторон, с толстенными стенами и многочисленными дверьми. Забранные решёткой маленькие окошки без стекол, и жар. Каменные ли это бараки, или глинобитные, а накалены так, што чуть не до дурноты.
И запах. Зверинцем пахнет из окошек. Давно немытыми телами, больными желудками и зубами, протухлой едой, испражнениями и абсолютной безнадёгой. Ад!
Но нет, мимо ведут, вижу только любопытные рожи местных уголовников, расплющившиеся об решётки. Нож и палку тюремщики отбирать даже и не пытаются, будто признают право…
… и надежда, угасшая было чуть не напрочь, вспыхнула с новой силой. Убежал француз!
По трусости или нет, а уже — знают. Как там дальше повернётся, неизвестно, но — знают.
И плечи будто сами — р-раз! Грудь колесом, и пошёл фланирующей походкой молодого человека из хорошей семьи. Полицейские и до того не без почтения, а теперь у них в головах будто рычаги какие-то переключились,
Канцелярия… именно так почему-то вылезло в голове при виде небольшого двухэтажного здания, резко контрастирующево с бараками. Тут тебе и отделка узорчатая по фасаду, и несколько чахлых пальм с пожухшими листьями, и даже какая-никакая, а плитка перед входом. Культура!
Вооружённый часовой у входа вытягивается в подобии стойки смирно, лупая на меня любопытными карими глазами. Прохладный, в сравнении с межбарачным адом, холл, ступеньки на второй этаж, резные перила.
Кабинет просторный, с полотняными навесами над окнами от неистового солнца, с небедной мебелью. И этот… начальник. Суетится.
Фельдшера прислали, раны обмыли и перевязали. Воды, сока гранатового под руку поставили. А я кушетку увидел, и не спрашивая… спать…
Только голова коснулась, как чуть не сразу — будят. По солнцу понимаю, што вот ни разу не сразу, но сонному организму это не докажешь. Усталость только, да отупение совершеннейшее, и всё тело болит.
В кабинет уже заходят какие-то… местные сперва, спинами вперёд и беспрерывно кланяясь. За ними важно держащиеся европейцы самово разгневанново вида. Глаза горят, усы щётками жёсткими топорщатся. А негодования-то сколько! Скандал! Белого человека посмели…
Теснота! В ни разу не маленький кабинет набилось чуть не двадцать человек, и все на нервах. Эмоции как ток электрический — чуть ещё, и искры в воздухе проскакивать начнут.
Духота разом, несмотря на окна открытые. Запахи табака и алкоголя, благовоний и одеколона, потных тел и ваксы.
Забирали меня из тюрьмы ажно с целым английским консулом, цедившем сквозь зубы всякое о возомнивших о себе туземцах. Так через зубы, што ажно желваки катаются, и лицо белыми пятнами. Гневен!
— Право на самооборону священно, а тем более — белого человека от обезьян! — как выплюнуто, и взгляд холодно-бешеный на тюремщика. Да на руки мои глаза переводит, где сквозь бинты кровь проступила.
Начальник кланяется, и извиняется. Потеет за троих, воняет псиной. А у меня… не знаю, двойственность какая-то. С одной стороны приятно быть кем-то таким… ну, над толпой. А с другой — вроде как и с гнильцой приятность эта.
Обещаю себе обдумать, но потом, и задвигаю эту мыслю с гнильцой в дальний угол сознаний. Потом… Сейчас у меня — ну никаких мыслей! Спать хочу… и этот… стресс!
Да и консул… он как бы и за меня, но глаза такие рыбьи, да с душком притом, што ясно — за меня он только тогда, когда против местных туземцев. А если против англичанина, так и сам обезьяна.
Зато капитан моево пароходика — именинником! Усы дыбятся, походка у кота перед дракой. Он! Вытащил! Своего! Пассажира! Вот так именно, большими буквами на лице, чуть не даже написано.
А действительно ведь он. Жан-Жак первым делом к нему, а капитан Лефевр… или Ле Февр? В общем, поднял вооружённый экипаж и пассажиров из добровольцев, и к консулу! Поступок, как ни крути.
Вон, французские боевые пидорасы в толпе европейцев, морды самые решительные. Чувствуют себя героями, будто и в самом деле…