Отрочество
Шрифт:
И сын выходил на полчаса в сквер.
Через окно она видела, как они шагают взад и вперед по аллейке между подстриженных деревьев — он и его товарищ.
Тот был всегда такой аккуратный — одет чисто, ходит степенно, — а ее сын даже не успевает отчего-то застегнуть как следует пуговицы на пальто.
И все-таки как он изменился за последнее время! Что с ним случилось? А ведь случилось что-то… Она угадывала это тем чутьем, которое ее никогда не обманывало. Но что же именно? Да, он изменился. Изменился и к ней. Это было почти незаметно. Для чужих. Но она-то видела
С каждым днем отец все позднее возвращался с завода. Но как бы долго ни пришлось ему задержаться, всякий раз он неизменно заставал сына за рабочим столом. Свет лампы под матовым абажуром освещал его правую щеку. Пальцы были глубоко запущены в волосы (как известно, это помогает лучше усваивать предмет).
— Здравствуй, сынку!
— Здравствуй, батько!
(Они недавно вместе читали «Тараса Бульбу».)
Вечер. Прекрасная тишина наступает в комнате с приходом вечера. Сын занимается. Отец не отстает. Они сидят в разных углах — каждый за своим столом. Сын — подле лампы с новым зеленовато-белым абажуром, отец — под старой лампой с абажуром розовым. Между его темными пальцами пляшет остро отточенный карандаш.
Дело в том, что с некоторых пор Яковлев-старший стал преподавать «новейшие методы инструментального дела» — на курсах по повышению квалификации.
Читал он раз в неделю, но к своим полутора часам готовился в высшей степени добросовестно.
— Понимаешь, мать, — говорил он шопотом жене, — инженеры инженерами, а когда доходит дело до разметки — так нет, пусть читает Яковлев… Понимаешь, мать?
— Еще бы! — отвечала она уверенно. — Где ж им еще найти такого инструментальщика!
— Не говори, не говори, мать… Вспомни-ка дело со сверлами. Без инженера я все-таки сладить не мог. Нет базы. Не тяну, мать…
— Оставь! — отвечала она. — Не тянешь! Уж лучше скажи мне, кто изобрел — ты или инженер?
Спорить не приходилось. Изобрел действительно он. Об этом недавно появилась статья в «Ленинградской правде».
И все-таки без инженера… без инженера бы он, пожалуй, не справился.
Как приятна ему была ее уверенность в нем, такая прочная, что ее даже нельзя было назвать честолюбивой гордостью! Нет. Она ему попросту знала цену. К его ящику с инструментом, стоящему в углу комнаты, она относилась словно к живому существу.
— Это ты лазил в отцовский ящик?.. А кто же? Кошка, что ли?
И она, вздыхая, глядела искоса на сына, удивленная возможностью подобного святотатства.
— Вот погоди, отец придет… (Она не договаривала.)
И отец приходил, и она жаловалась ему, но ничего особенного не случалось.
Вечер… Вечер… С вечером входила в дом тишина и пела привычным стрекотаньем кузнечика, то-есть обыкновенным тиканьем обыкновенных часов, которые не были будильником. Плясал острый карандаш в пальцах старшего Яковлева. Младший Яковлев за своим маленьким столом напряженно думал о чем-то, запустив пальцы в лохматые волосы. Его лицо выражало полную сосредоточенность. Отец изредка поглядывал на сына поверх очков,
Сын отдавался занятиям как одержимый и ненавидел все, что его отвлекало хотя бы ненадолго: обед, чай, звук телефонного звонка, мяуканье кошки. В последний месяц он даже по воскресеньям не стал читать своих любимых книг. Подходил к полке, снимал «Приключения доисторического мальчика», вздыхал и ставил книгу на прежнее место.
Потом. Не сейчас. Весной.
У Дани была хорошая зрительная память. Он знал это и, готовясь к уроку английского, стал записывать слова на вырванном из черновой тетради, согнутом пополам листке. На одной половине листка он писал русские слова, на другой половине — то же самое по-английски. Английское слово Даня переписывал по пятнадцати раз. Выводил его печатными буквами — раз, два, три, семь, десять, пятнадцать…
Не веря себе, не смея обрадоваться, он проверял себя снова и снова, отгибая исписанный листок. Нет, все в порядке. Запомнил точно. Теперь слово встанет огненными знаками даже в ночной темноте. Он помнит. Можно было уснуть спокойно.
Почерк у Дани был отчаянный. Буквы сильно напоминали мух, в беспорядке расползающихся по липкой бумаге. Слова заканчивались нетерпеливыми закорючками. Клякс в тетради было столько, что можно было предположить, будто над ней прошел чернильный дождь.
И вот, отправившись однажды в писчебумажный магазин и помявшись несколько у прилавка, Даня потребовал тетрадь в косую линейку.
— Для братишки! — сказал он небрежно, хотя никто не спрашивал, для кого он покупает тетрадь.
— У вас опять ввели чистописание? Очень правильно, — сказал отец.
Сын молчал.
Помолчал и старший Яковлев. И вдруг он повторил спокойно и серьезно:
— Ну что ж, очень правильно, сынок.
Странное дело: взобраться на эту скользкую гору оказалось легче, чем мальчик предполагал. Но зато, взобравшись на нее, было страшно как-нибудь ненароком опять соскользнуть вниз. Страшно потерять только что завоеванное доверие окружающих.
Даня видел, как менялось что-то в отношении к нему учителей и товарищей. Сперва они удивлялись.
— Вот видите, Яковлев, когда хотите — можете, — говорили учителя.
— Данька, да ты что, с ума сошел! Смотрите, как он переписал домашнее — красным и синим подчеркнул! — говорили ребята.
Потом все привыкли. Они привыкли очень быстро.
Только к одному не могли привыкнуть учителя: к его умоляющим глазам. Глаза как будто говорили: «Меня, меня спросите! Я знаю — и не могу молчать!»
Заметив этот взгляд, учителя сдавались.
— Подождите… нет-нет, подождите, пусть скажет Яковлев.
Он отвечал почти всегда хорошо, иногда блестяще, и только несколько торопливо, словно боялся, что его остановят и не дадут ему договорить.
Отец его не хвалил. Хвалить — это значило бы не верить. Раздувая ноздри, Яковлев-старший обмакивал кончик пера в сыновнюю чернильницу и молча подписывал его табель.
Росчерк был лих.
И вот однажды отец не выдержал. Он написал под тремя пятерками: