Отряд под землей и под облаками
Шрифт:
— Я был тебе другом. Приглашал заходить, поболтать. Ты избегал меня, потому что совесть у тебя была нечиста. Так ведь?
Павлек упорно молчал.
— Я не могу поверить, что ты так испорчен! — Паппагалло понизил голос и продолжал дружеским тоном: — Просто не могу поверить! Душа не позволяет. Тебя впутали обманом. Я в этом убежден! Поэтому я и хочу по-дружески помочь тебе. То, чем вы занимались, — преступление. Серьезное преступление! О том, что ожидает твоих товарищей, я говорить не хочу. Они получат по заслугам. Но тебе, если ты все расскажешь, повинишься и раскаешься, могут сделать поблажку. Не бойся, об этом никто не узнает,
Мальчик, стиснув зубы, молчал.
— Не хочешь говорить? — Инспектор повысил голос, и взгляд его стал жестким. — Тогда приступим к допросу. Но смотри — отвечать только правду!.. Где револьвер?
Когда Павлека схватили, ему тут же вывернули карманы. Тогда ему не пришло в голову, что это ищут револьвер. Сейчас он подумал о Нейче. Ох этот Нейче! На мгновение он втянул голову в плечи, но тут же снова ее вскинул.
— У меня нет револьвера!
— Знаю, что нет. Но он у тебя был. Тебе дал его Тонин. Ты стрелял из него. Куда ты его спрятал?
— У меня не было револьвера, — сказал Павлек.
Несколько мгновений Паппагалло пронизывал его сердитым взглядом. Потом полез в ящик стола, вытащил листовку и сунул ему под нос.
— А это тебе знакомо?
— Нет.
— Нет? Ее нашли в твоих книгах. Будешь еще отпираться?
Павлек молчал.
— Кто тебе ее дал?
— Никто. Она не моя.
Инспектор стискивал зубы, с трудом сдерживая ярость.
— Я хотел тебе помочь, а ты водишь меня за нос! — закричал он. — Нам все известно! Все, «черный брат»! Вы распространяли листовки антигосударственного содержания. Вывесили словенский флаг. Собирались налепить на стены домов призыв к восстанию. Это государственное преступление! Преступление, которое карается смертной казнью. Смертной казнью! Мы вас повесим… Только полное признание и раскаяние могут спасти вас…
У Павлека задрожали колени. Однако не от страха перед смертью, а от сознания, что все раскрыто.
— Будешь говорить? — грозно спросил инспектор.
Павлек только покачал головой: у него пропал голос.
Паппагалло нажал кнопку звонка. Вошел Бастон и вопросительно посмотрел на инспектора.
— Не хочет говорить, — сказал Паппагалло. — Ничего не делал. Невинной овечкой прикидывается! Черное за белое пытается выдать. Но у нас есть способ развязать ему язык, — угрожающе проговорил он и обернулся к Павлеку: — Не я буду тебя бить. И не господин Бастон будет тебя хлестать, а твое собственное упрямство…
Агент взял со стола трость, рассек ею воздух и с видом палача стал перед Павлеком. Тот прикрыл руками лицо, сгорбился, напрягся и затаил дыхание в ожидании первого удара.
17
Перо отказывается описывать подробности истязаний, которым подвергались «черные братья». О том, как из ребят выбивали признание, можно было бы написать еще много страниц, но лучше я опущу их. Все были достойны сочувствия. Даже Нейче. Трудно судить его слишком строго. Он был неплохой мальчик, только трусишка и ребячлив не по возрасту, дальше своего носа ничего не видел. С таким характером не легко стать героем, даже и вступив в общество «черных братьев».
Его, разумеется, не выпустили, как обещали, хотя он все рассказал, и он долго горько плакал. Как и всех, его тоже посадили в одиночку. Это была тесная темная камера без окна, лишь над дверью была отдушина, в которую проходил воздух. Днем здесь стояла мертвая тишина, словно его закопали глубоко под землю. Почти каждую ночь раздавался скрип дверей — это мальчиков водили на допрос. Сквозь стены доносились звуки ударов, крики и рыдания. От этих страшных голосов Нейче била дрожь, он не мог их слышать. Он затыкал уши, бросался ничком на деревянный лежак и дрожал как в лихорадке.
Иногда два-три раза в ночь скрипела и его дверь. Нейче водили на очную ставку. То с Ерко, то с Тонином, Павлеком или Филиппом, и он должен был повторять то, в чем уже признался. Это было самое страшное. Он трясся как тростинка на ветру, глаза молили о прощении. Ребята были избиты так, что едва держались на ногах. В их взглядах он читал удивление, угрозу, презрение. Его показания заставили их признаться. Всех, кроме Ерко. Ерко настолько измучили допросами и истязаниями, что он еле-еле волочил ноги, от него осталась одна тень.
Признанием «черных братьев», подтвердивших показания Нейче, закончилась лишь первая часть следствия, тут же началась вторая, а с ней и новые муки. Паппагалло, произведенный тем временем в комиссары, не верил, что ребята действовали самостоятельно. Он считал их обычными уличными сорванцами, сорванцам же пристало играть в индейцев и разбойников, а не в заговорщиков. Он хотел во что бы то ни стало докопаться, кто их подбил на это дело, кто снабжал их деньгами и руководил ими. Ему чудился за всем этим большой заговор, представляющий серьезную опасность для государства. И он весь горел от нетерпения и жажды деятельности.
Однако ни от одного из мальчиков нельзя было добиться показания на этот счет; даже из такого зайца, как Нейче, не удавалось ничего вытрясти… Не помогали ни посулы, ни угрозы. Напрасно размахивал своей тростью Бастон, верой и правдой служа отечеству. Каждый удар вызывал у Нейче лишь потоки слез.
— Говори, кто вас научил? — нашептывал ему на ухо Паппагалло. — Кто давал вам деньги? Будешь говорить?
— Да, да!
Трость замирала.
— Ну, говори же! Кто?
Нейче стоял перед комиссаром в полной растерянности, не зная, что сказать, что сделать. Кто научил? Никто! Но ему не верили. Назвать тетю? Или толстого пекаря на углу улицы, куда он ходил за булками? Или отца Тонина? Хозяйку Павлека госпожу Нину? Он мало кого знал в городе. Назвать кого придется, лишь бы освободиться, нельзя, это было бы ложью. И все равно это обратилось бы против него. Выхода не было…
Его снова отводили в камеру, и через минуту до него доносились крики Тонина…
Больше, чем на трость Бастона, Паппагалло рассчитывал на голод и жажду. «Черные братья» с первого дня заключения не получали ни крошки хлеба, ни капли воды. Постепенно желудок привык к отсутствию пищи и затих. Мальчики вконец ослабли, колени тряслись, голова кружилась. Но тяжелее голода, хуже любых побоев была жажда. Пересохшее горло, казалось, заполнял песок, язык прилипал к нёбу. Они не могли думать ни о чем, кроме воды. Во сне им виделась вода, широкой журчащей струей льющаяся мимо рта. Они вертели головой, пытаясь поймать языком хоть каплю. Они испытывали одно желание — напиться досыта, а там хоть и умереть…