Отступление
Шрифт:
— Видите, как скачут, — сказала она доктору. — Что за мерзкие движения! Смотреть противно!
Эти молодые люди вызывали у Хавы Пойзнер отвращение и больше ничего.
«Как-то двое из них заявились к ней домой. Она еще лежала в постели, но разрешила им войти в комнату, потому что они для нее не мужчины».
Потом Хава Пойзнер немного посидела с Хаимом-Мойше, попыталась втянуть его в беседу.
«Она считает, что Ицхок-Бер — необычный человек, замкнутый, не доверяет людям».
Но Хаим-Мойше только слушал и улыбался, но молчал, будто он тоже ей не доверял.
И Хава Пойзнер
«Похоже, тут нет никого, кто проводил бы ее домой!»
Она смотрит, как танцуют, поднимая пыль, и чувствует, что в углу напротив занавеса, где стоят столики с пирожными, что-то происходит. Там говорят о ней.
Да, там, в темном уголке, давно что-то творится.
Портной Шоелка получил вознаграждение за то, что помогал на вечере. В буфете он допил из всех бутылок, в которых еще что-то оставалось. Кроме него, там же выпивали Прегер, Аншл Цудик и Эстер Фих. Эстер по-мужски приняла несколько рюмок водки и теперь визгливо хохотала без умолку. Прегер пытался всех заглушить, он громко рассуждал о приличных людях Ракитного. Но крепко выпивший Аншл Цудик не желал слушать. У него было хорошее настроение Он был доволен собой, и выпивкой, и тем, что может что-то сказать о Хаве Пойзнер.
— Рак! — вопил он. Честное слово, настоящий рак!
И все показывал пальцем туда, где на бархатном диванчике сидела Хава.
Пьяный, со стаканом в руке, он лез ко всем подряд с таким видом, будто боялся, что тот, к кому он подошел, начнет его щекотать, и что-то шептал на ухо. Ему пришла в голову блестящая мысль: когда рак меняет панцирь, роговой покров слезает у него с клешней и он не может хватать добычу. Тогда он забивается в норку и там тихо переживает трудное время. Так вот: точь-в-точь как Хава Пойзнер сейчас…
Ему казалось, что это великолепное сравнение. Но никто не хотел дослушать его до конца. Он сунулся к Хаиму-Мойше, спьяну забыв, что уже сообщил ему о своем открытии.
— Нет, вы посмотрите на нее, — веселился он.
Хаим-Мойше и во второй раз выслушал его без всякого интереса. Он вообще выглядел равнодушным ко всему, что происходило вокруг, и только время от времени поворачивался, словно искал кого-то глазами. Потом подошел к открытым дверям и стал на пороге дожидаться рассвета. За спиной все гремел барабан, коптили лампы, а впереди бледнел фасад крашенного в розовый цвет склада Бромбергов, где бесконечными рядами стоит сельскохозяйственная техника, а чуть в стороне дремлют полные амбары, основательные и надежные. Странно, как крепко он здесь укоренился, этот медлительный, близорукий и толстый Бромберг.
Но что за глупости лезут в голову Хаиму-Мойше?.. Что на него нашло? Может, оно и к лучшему, что он не подошел к Ханке Любер. А ночь, которую он здесь провел? Он с самого начала думал: накануне такого поступка никогда не спят.
Небо уже понемногу стало сереть, занимался сырой рассвет. Делать тут больше было нечего. Хаим-Мойше обернулся на зал, где висели все еще коптящие лампы. Прощаться не обязательно, можно уходить.
Он шел по пустынному утреннему городу в рассветной мгле, мягко шагал по росистой дороге, а в голове крутилась одна и та же мысль: «Накануне такого поступка никогда не спят».
Год назад точно такая же ночь была у Мейлаха. Но утром Мейлах ушел спокойно, со своей вечной стеснительной улыбкой на лице. Да, Мейлах поступил иначе. Он лег спать за ночь до того, как тихо ушел. Он держался до конца, Мейлах, и улыбался. Только одним «немым протестом» никого не удивишь. Он, Хаим-Мойше, уже, кажется, об этом думал:
— Почему ты ушел так тихо, Мейлах?
— Ты сам знаешь, Хаим-Мойше.
— Чтобы не разбудить маленьких детей?
— Да, Хаим-Мойше, пусть спят. Пусть дремлют дети с бледными щечками.
— Но ведь это жестокость, Мейлах, неприкрытая жестокость, в доброте и смущенной улыбке…
Он перелез через ворота и увидел, что дверь не заперта изнутри, спящий домишко Ицхока-Бера его ждал. Странно… Странно, как Ицхок-Бер заботится о нем. Вчера вечером он не забыл закрыть ставни в его комнате; теперь он не забыл оставить открытой дверь, чтобы ему, Хаиму-Мойше, не пришлось стучаться.
Он тихо прошел к себе в комнату, запер дверь на засов и только тогда вспомнил, что не открыл снаружи ставни. Но возвращаться во двор не было смысла, серый рассвет уже проникал сквозь щели. Он лег на кровать и долго-долго лежал, глядя в потолок.
Что теперь делать? Рвать на себе волосы, как требует Ицхок-Бер, «раскрыться» и изо всех сил хлопнуть дверью? Или поддаться чувству, которое одолевало его сегодня всю ночь, взять с собой Ханку в большой город, и пусть она сидит там у него за занавеской, пусть слушает, как он учит ребят и девушек, повторяя нараспев: «Итак, чему равняется (a + b) 2?..»
Есть и другой выход, другой способ… странно, ведь он прекрасно об этом помнит…
Однажды, роясь в столе Мейлаха, среди бумаг он нашел маленький пакетик с черным черепом и двумя перекрещенными костями на этикетке. Тогда он положил пакетик в карман брюк, но забыл, куда дел его потом. Он никак не может вспомнить, куда его спрятал.
Вдруг его охватило беспокойство. Он вытащил оба чемодана и принялся в них рыться. Опустившись посреди комнаты на колени, он вытаскивал из чемоданов вещи одну за другой. Но внезапно остановился, повернулся к свету, струившемуся сквозь щели в ставне, и прислушался.
Кто-то стучался. Тихо, робко постучал в окно, подождал минуту и так же тихо постучал снова. Медленно, на цыпочках, словно боясь кого-нибудь разбудить, Хаим-Мойше подошел к окну и толкнул раму вместе со ставнем.
Уже совсем рассвело. Из-за леса над верхушками деревьев вставало солнце, а у стены к холодному, мокрому от росы наличнику прижалась женщина с бледным, испуганным лицом. На ней было белое кружевное платье и белые митенки до локтя. Ее глаза смотрели на него не отрываясь, застывшие, безмолвные глаза.
Он узнал ее.
— Ханка…