Отступление
Шрифт:
«Да нет же…»
Хаим-Мойше, кажется, замечает, что Ханке тяжело говорить, он хочет ей помочь.
«Ничего страшного, это мелочи».
«Нет, ему ничуть не хуже. Наоборот, иногда он стыдится, что ему намного легче, чем, например, Ицхоку-Беру. Ханка знает Ицхока-Бера? Этим летом он решил посмотреть, что там с Ракитным, городом, где он родился. Он уже продал инвентарь и медикаменты агенту Залкеру и ждет, когда тот перешлет деньги для матери Мейлаха и всё заберет. Он каждый день ходит в город, но Залкер все не присылает телег. А сейчас он шел к Ханке, потому что очень захотел ее повидать; он часто думает о ней в лесу, думает о ней и теперь, когда держит ее за руку
И, обеспокоенный, он пошел в лес, к себе в комнату. И повторял про себя:
«Да, этот Мейлах…»
Вернувшись, он сразу сел за недописанные листы, лежавшие у него на столе.
……………………
— Тоска, собственно, ничего не стоит, Мейлах. Тоскуют по мертвым.
— Они снова родятся, Хаим-Мойше.
В комнате было уже довольно темно, мрачно. Безмолвный лесной вечер заливал открытые окна. Сумеречная синева потихоньку стирала улыбку со статуэтки Мейлаха, и что-то опять мешало ему, Хаиму-Мойше, закончить свое дело. Сначала из коридора послышался скрип двери, тихий, слабый, приглушенный скрип. А потом заскрипела и отворилась дверь в его комнату.
— Кто там?
— Никого, никого, Хаим-Мойше. Это я, Ицхок-Бер.
XX
Наконец-то из Берижинца пришли подводы агента Залкера и забрали инвентарь и медикаменты из аптеки Мейлаха.
Телеги все утро простояли возле аптеки, их нагружали лениво, медленно. Лошади хрустели овсом, опустив морды в торбы, на секунду прекращая жевать, смотрели по сторонам и не узнавали чужого города.
И вот телеги тронулись. В два часа дня они проскрипели по длинной центральной улице, нагруженные шкафами, полками и ящиками. Сверху была привязана кровать Мейлаха, на ней качались две перевернутые табуретки, уставив ножки в небо.
В доме не осталось ничего, кроме голых пыльных стен и бумаг, рваных бумаг на полу под ногами. Нет даже замка на наружной двери, и Хаима-Мойше теперь редко видят на улице.
Вечер в честь талмуд-торы с каждым днем все ближе, его ожидают с нетерпением, будто предстоит свадьба, на которой все Ракитное — сваты; готовятся к танцам.
В тот день пораньше покончили с обедом.
С утра мамы вымыли детям головы, а отцы выдали порции наставлений, лениво и не слишком уверенно, вроде как в шутку. Теплый ветерок проворно гнал к горизонту остатки облаков, уничтожая всякий намек на дождь, а на углу окраинной улицы, недалеко от крашенного розовой краской склада Бромбергов, стояло недавно побеленное здание, снятое для вечера. Ханка Любер и Эстер Фих задержались там дольше всех, быстро расставили столы и пошли домой переодеться.
Говорили, что мадам Бромберг пригласила два оркестра, местный и из Берижинца, и что кроме спектакля и концерта, который дадут ученики, будут еще два номера: Аншл Цудик спародирует речь религиозного проповедника, а гимназист из соседнего городка придет на вечер с сестрой-курсисткой и ее богатым женихом, который пожертвует солидную сумму. Этот гимназист будет развлекать всех, играя на скрипке и при этом аккомпанируя себе на пианино.
Вдруг часа в три разнеслась весть, что приехал Ойзер Любер. Город был счастлив: ведь Ойзер Любер всегда жертвовал на вечер больше, чем все остальные, вместе взятые. Это была его добровольная обязанность.
Говорили:
— Ну и как вам Ойзер Любер?
— Надо же, не забыл, приехал.
— Прекрасно, замечательно.
И спешили переодеваться.
Неожиданно, на углу возле склада, появились обе компании музыкантов и на латунных трубах, больших и малых барабанах, флейтах и скрипках исполнили первый марш.
Все бросились к дверям смотреть.
Налетел резкий ветер, поднял пыль на длинной центральной улице, заглушил звуки музыки и умчался прочь, туда, куда с раннего утра гнал остатки облаков. А с другой окраины города, оттуда, где стоят в зелени садов мужицкие хаты, уже потянулись ватаги парней без сапог и девушек в цветастых платьях. Прихрамывая, в ожидании веселья шла на звук латунных труб, барабанов и тарелок босая нянька с ребенком на руках.
Музыка зазывала, торопила тех, кто еще прихорашивался дома. На мгновенье мелькали в открытой двери обнаженные плечи наряжающейся женщины, или девичья рука тянулась ущипнуть братишку, который вдруг заупрямился и отказывается идти.
Центральная улица пуста, по ней торопливо шагает курносая жена раввина. Ее лицо напудрено, густые волосы тщательно уложены. Она отвечает за буфет и должна прийти первой.
Народ уже собрался, черные и белые пятна движутся в прохладе снятого помещения, но места еще много, зал достаточно велик.
У двери, где расположился оркестр, две подружки пытаются танцевать вальс, который музыканты наигрывают просто так, для себя. Но на девушек никто не обращает внимания, они не вызывают интереса, и, прекратив танцевать, со смущенными улыбками подружки расходятся в разные стороны. В плотном черном костюме и ослепительно белом, выглаженном, чуть великоватом воротничке по залу ходит заведующий Прегер, ищет, собирает учеников и отправляет их за занавес, хрипловато покрикивая. Народу все больше. В темном зале — гул голосов. Послали согнать с крыши расшалившегося мальчишку, который сдуру туда залез, но на улицу не выйти, не пробраться через толпу. Народ толкается у дверей. Больная жена Ицхока-Бера попыталась проникнуть в зал, но ее оттеснили, и она, беспомощная, осталась на улице.
— Посмотрите только, — жалуется она, — что за столпотворение.
На ней субботнее платье и новый шелковый платок; она принесла в узелке немного денег, чтобы пожертвовать на бедных учеников талмуд-торы. Ей на помощь пришел портной Шоелка, он тоже расставлял столы и скамейки.
— Пропустите! — крикнул он. — Это жена Ицхока-Бера.
Он взял ее за руку, словно ребенка, и потащил за собой, расталкивая народ и наступая на чьи-то босые ноги.
Музыканты сыграли туш. Никто сразу не догадался, что это в честь мадам Бромберг, которая много лет принимала в торжестве самое деятельное участие. Доктор Грабай пообещал ей, что велит музыкантам ее приветствовать. Народ поаплодировал и стал рассаживаться за длинными столами, расставленными вдоль стен. Началось чаепитие.
Ханка Любер стояла с женой раввина у буфета. Стояла в белом кружевном платье и таких же белых митенках. Она крепилась изо всех сил. За десять минут до того, как ей выйти из дома, приехал отец, и Мотик остался с ним. Стоя возле украшенного цветами буфета, она должна была высоко держать голову и помнить, сколько стоит каждое угощение. Но вдруг посредине зала она увидела Хаима-Мойше в серой охотничьей куртке. Он так и пришел: неожиданно, не переодевшись, и озирался, кого-то искал.
— Ханка, Ханка! Пропустите!