Отвоеванный дом
Шрифт:
Они сквернословили и весело смеялись -- две беззаботные райские птички, условно осужденные за желания свои грешные на бессрочное обладание огромной барской квартирой, которую они упорно называли домом. Называли вопреки тому досадному обстоятельству, что дом, как океанский лайнер, был разделен переборками на автономные непотопляемые отсеки. В этот каштановый вечер все полуночные преступные мысли подлежали амнистии и забавно кружили в дыму дорогих сигарет, в трепете свечи, в голосе Джин, умоляющей бога, на огонек к ней завернувшего: едва слышна она в треске помех, но -- искрятся слезы на ресницах, нас тоже простят, блюз, дыхание на щеке, восторг, жарко как… обними меня…
Они шептали друг дружке то, что сами мечтали услышать.
А в ходу уже были карты, одинаковые неразличимые прямоугольники, оживающие сразу после того, как их избрали, и безошибочно узнаваемые с изнанки. Он, конечно же, объявился, сказать ему нечего, они восприняли это как должное. Множество комбинаций для троих вдумчивых людей, множество воспоминаний, счастливых находок, изумительных сочетаний. Лимончик подтянулся и обратился в нежное красивое деревцо. Две дамы, две хозяйки дома (одна из них настоящая) приняли на постой раздувшуюся, поперек себя шире вульгарную особу, она притихла и много чего принесла за собой -- все-таки лето закончилось, холода на носу. Да и пара рук кстати. Но, вот странно, с той поры работы только прибавлялось и прибавлялось.
Догорала осень, молодой человек вновь коротал ночи на хозяйской половине, где было прохладнее и чуть-чуть шумнее вследствие частых вибраций, из глубин и недр доносящихся. "Испытывают нас", говорила приживалка, осуждающе подняв бровь: мыслимое ли дело, саму землю-матушку хотят извести, распотрошить ее на нефть, на цветной прокат, на никому не нужную пакость трансурановую. Ну сущие питекантропы. Молодой человек, забывая кивать, сонно таращился, порывался слово вставить, но слова ему больше не давали. Спорить, в общем-то, никому не хотелось, к тому же после телевизора приобрели стереопроигрыватель и дюжину пластинок апрелевского завода.
Родился мальчик. Страшный вышел скандал, с битьем посуды, с криками и немыслимыми оборотами речи, он нашел ее на трамвайных путях -- сидела на рельсах в чем выбежала и негромко однотонно выла, помогая вытью своему дрожанием подбородка и подергиванием плеч. Красные, почти черные в ранних зимних сумерках струйки изо рта -- сердце в пятки ушло; но тут, откуда ни возьмись, взошли над ними трамвайные огни (все одно к одному, а когда надо, не дождешься), и тогда он, под издевательский трезвон, влепил ей пару запоминающихся оплеух: на всю жизнь, по гроб самый, это оказалось всего лишь размазанной помадой, помадой и легкими царапинами, зарубками на пергаменте пощечин. Домой она шла хоть и без всякого желания, но и без принуждения. Искусный макияж скрыл всякие следы; немного тесновато стало, но вторая хозяйка смирилась и тихой тенью сновала у плиты -- никто не доверял ее показушному смирению, внезапному молчанию и заторможенности движений. Особа, усматривая в кротости хитрый расчет и гордое коварство, ловко стереглась психотропных ее пирожков и выходила из положения, запираясь в каморе для поедания сырых нитратов. Ее фигура приходила в норму.
Вскоре -- год прошел или два -- взял и исчез старожил, бывший хозяин. Возможно, он умер или попал куда вследствие общей преклонности дум. Особа, однако, уверяла, будто дедок клюнул на ядовитую приманку одной из шиванутых секс-общин. Хозяйка, не желая слышать в своем доме вздор и гадость, справедливо полагала, что хозяин попросту кем-то увлекся или же принял постриг. Его, бедняжку, слишком легко окрутить: ведь он всегда был так молчалив и неподвижен. Она вновь не спала всю ночь, встала очень рано, отдала необходимые распоряжения, собралась и в последний раз покинула дом. В самый последний раз.
Она отсутствовала чуть ли не на неделю.
Она расщедрилась на выдержанный, распространяющий дорогой дух коньяк с истинно французской этикеткой, а затем, под мужественную томность "Юрайя Хип", величественно всплыла средь хрусталя и хризантем и обыденным голосом оповестила их о своем замужестве. Вечер прошел в счастливом визге и слезах.
Неоднократно заходил к ним муж, в семьдесят пятом и еще, кажется, в семьдесят восьмом, как раз малыша стали потихонечку к школе приближать, буквы да книжечки, он ведь долго молчал, и все беспокоились, кроме второй хозяйки, которая и сама молчала который уже год; до того твердо она молчала, что уже и забылись как-то истоки молчания ее знаменосного. Она (и никто больше не смел называть ее приживалкой, ни в мыслях, ни за глаза) прислушивалась к его безмолвной речи, дотрагивалась до него, разыскивала и приносила в детскую (бывшая господская опочивальня) затерявшиеся игрушки, безропотно исполняла его капризы, и по всему было видно, что вторая хозяйка превосходно понимала мальчишку; да что ты, он озорует не со зла, дети есть дети, им что мамка ненормальная нашепчет, то и повторяют они, невинные злодеи, непослушные владыки домашнего очага.
Хозяйкин муж, не то капитан, не то лесник, наведывался основательно, -- дня на три. Забивал холодильники снедью, осчастливливал всех дорогостоящим ширпотребом, и тут же, исполнив священный долг, впадал в сонливое оцепенение, оживляясь вновь лишь поздним вечером, когда тасовалась колода и сдиралась фольга с прохладного горлышка. Хозяйка ни в чем не отказывала ему, да и грех отказать такому положительному, доброжелательному, уравновешенному человеку. "Не человеку, а мужу!", поправляла она себя, смущаясь, досадуя и плохо отражаясь в зеркале. Лимонное древо, пытаясь выскочить из кадки, трепетало на сквозняке потными чуткими листьями. Рыбки хороводились перед капитаном, как блудливые новобранцы. Славное стояло время!
Известно, что мгновение не способно ни остановиться, ни задержаться, -- но иногда, в исключительных случаях, оно распространяет на следующие, по пятам спешащие миги, утвержденное им равновесие, порождая неразрушаемый вихрь. Хлебосольное время настало, гости шли к ним на нерест и вручали вдруг приятные, ни к чему не обязывающие безделушки, гости всегда безошибочно чуют лад и достаток, их не заманишь куда попало. Беспокоило лишь одно: слишком участившиеся дни рождения. Хозяйкам нашим, безусловно, еще не исполнилось столько, сколько набежало по паспортам.
Дверь стала открываться настежь, никто больше не боялся сквозняков, багровое облако в полнеба тихо пересекалось с лиловым горизонтом, странного вида люди все чаще появлялись на улицах. Все были при деле. Молодой человек, недавно переставший быть молодым, но еще не узнавший о том, ежеутренне на службу ездил, а жена его, которую как-то сообща обтесали и даже, ввиду ее темного прошлого, заново как бы создали из небытия, мило улыбалась старушенциям, -- какие старушенции, боже, попробует эта тварь вслух сказать, я не знаю что сделаю, я ее вышвырну вновь на улицу, пусть помойки обживает, и ребенка заберу! Пускай знает: не отдам, он уже наш, мальчик-с-пальчик, кровинушка моя, -- кричали немые бесцветные глаза.