Отыщите меня
Шрифт:
— За это тому промкомбинату, — говорил старик, — низкий поклон и душевное спасибо, никто к нам не придерется, как к паразитам… Веревки эти, Рудька, нужны обороне, ими на заводах перевязывают грузы, что идут прямиком на фронт…
Было тяжело — руки исцарапаны, в мозолях, ноют, болят, но Рудик помалкивал.
Кисет каждую неделю на глазах набухал. Вроде бы денег и много, да уж очень они дешевые, на одну покупку чуть полкисета не тратили. Изредка на несколько дней собирались в отхожий промысел по деревням и пристаням, то на пароме, то ходили пешком.
Когда Василий чинно шел
Василий не торопясь открывал портфель, доставал мандолину, нежно гладил и негромко говорил:
— Рудька, она со мной жизнь прожила. Без нее нам с тобой никак нельзя. Голову продам, душу заложу, а вот её — нет. Только она и есть у меня… да вот ты еще навязался…
В деревне Василий выбирал видное место на площади или у клуба. Садился на скамеечку, ногу на ногу закидывал и начинал наигрывать, подпевая и мурлыча цыганские песни. Рудика он не обучал ни цыганским словам, ни цыганским песням, но научил плясать чечетку и отбивать коленца.
— Умей все делать, Рудька, жизнь у тебя еще большая будет…
В кожаных тапочках да если еще на досочке или фанерке плясать, чечетка классно отбивается.
— Ай, цыганочка, ай-ай! — подпевает Василий. — Ой, цыганочка, ой-ой! Гоп-и-го, гоп-и-гоп! Йех!
Мандолина заливается, Василий сам готов в пляс пойти. Рудик из всей мочи чечеточку отщелкивает, руками машет, ногами притопывает, языком причмокивает.
Заслышав их и завидев, быстро собирается народ. Толпятся, с Интересом поглядывают, некоторые удивляются:
— Лихо отщебущивает!
— У них сызмальства в крови это!
— У кого так?
— Сыган, конещно!
— Вишь, какой щерненький и симпатищный сыганенок…
— Да-а, кареглазенький!
Между собой переговариваются, не ведая, что никакой Рудик не цыганенок, а стал им только тогда, когда встретился с Василием. От пляски пяткам больно, от хлопков ладоши жжет. Пот ручьями течет, дыхание перехватывает.
Зато сбор хороший. Рудику нравились аплодисменты. Им хлопали, как настоящим артистам, многие «спасибо» говорили.
Хорошо бы стать артистом и всю жизнь получать почести. Идти по большим улицам Ленинграда и молча говорить всем встречным-поперечным: «Смотрите, это иду я…» И встречные-поперечные прямо на улице будут аплодировать, пока идешь по самому длинному и широкому проспекту города.
Печка натоплена, и в избе тепло. От мягких домотканых половиков уютно, тихо. Ступаешь, и шагов не слышно. Старая горбатая и нелюдимая хозяйка Руфа опять у себя на кухне у печки сидит. Так всю жизнь одна в доме и на подворье. Одна свой век коротает и хозяйство ведет. Огород на задах, за покосившимся сараем, ухоженный. Урожай в погреб складывает да часть в подполье держит. Сколько живет в своем доме, всегда квартирантов пускает, чаще
Василия с Рудиком, по ее словам, приютила из жалости. Но своей выгоды не упустила, больших денег требовала на месяц вперед. Василий плательщик был исправный. К тому же еще керосину приносил. Он получал керосин на карточки в промкомбинате. Неудобств ей от квартирантов почти никаких, днями и даже неделями их дома порой не бывает. На ночь она стелила два половика у печки, давала овчину укрыться. Сама на печку залезала и долго шуршала там обшитым грубой тканью одеялом. Василий с головой укрывался, словно прятался от жизни в невидимом мире, и в теплой от дыхания темноте смотрел свои сны. Рудик, наоборот, панически боялся укрываться с головой. В темноте страшно. Кажется, что попал в пропасть или на дно, и не смеешь открыть глаза, от тесноты дышать трудно. Надо как можно скорее освободиться, сбросить, скинуть с себя овчину и вынырнуть наружу.
— У тебя, Рудька, ума нету, потому что ты его не бережешь, — ворчит недовольно Василий. — Голове тепло нужно, и простужать ее нельзя. Я болеть тебе не дам. Ты, Рудька, глупый…
Лучше болеть любой болезнью, лишь бы не мучиться и не томиться в темноте.
— Капризный ты, балованный, Рудька, — вздыхает старик, наглухо укрывается и быстро засыпает.
Рудик еще долго лежит с открытыми глазами и прислушивается к тишине.
Хоть дом Руфы неказистый и ветхий, с низкими потолками и квадратными оконцами, но жить в нем можно. Половину избы занимает русская печь. Правда, горбатая хозяйка туда не пускает, чтобы вшей не развели. Гостей в доме не бывает, с заезжими цыганами Василий встречается на рынке или на пристани. Рудик видел и слышал, как они настойчиво звали его с собой, но тот упорно отказывался. Однажды даже махал руками и наговорил им много обидных слов на их и русском языках. Всю обратную дорогу он молчал, домой вернулся злой. Долго перебирал и мял бороду, ворочал глазами, наконец не выдержал и вдруг признался в сокровенной своей тайне:
— Они, Рудька, плохие… никудышные. Они украли у меня дочь. Она была очень красивая и совсем грамотная, умела читать книги и писать большие бумаги, она могла быть бухгалтером. Они сделали ее побирайкай, попрошайкой, может, даже воровкой. А у нее совсем другая жизнь должна быть…
Василий говорил негромко, медленно подбирая, слова:
— Они ее увезли и спрятали, а меня выгнали взашей. Много лет я ищу свою дочь, ее звали Нюрой… Они ее погубили.
— А кто это — они? Не эти же приезжие? И не все такие, как те.
— Ты, Рудька, глупый и не знаешь обычая. У нас у всех одна кровь и одна речь. Но своей родней я их не называю… — Он молчит, потом говорит: — Тебя тогда еще на свете не было, и я был здоровый и крепкий; совсем не такой порченый старик, как нынче.
Рудику казалось, что Василий все же что-то знает о дочери, но скрывает. Может быть, знакомые цыгане весточку о ней привозили.
— Рудька, ты своим языком обо мне и моей дочери Нюре никому не болтай, а то мне еще хуже будет… Я буду искать ее всю жизнь, — строго говорит он.