Отзвуки века джаза
Шрифт:
Его карнавальная пляска увлекла людей, которым было за тридцать, людей, уже подбирающихся к пятидесяти. Мы, старички (пусть содрогнется Ф.П.А.), помним, какой шум поднялся в 1912 году, когда женщины, к сорока успевшие стать бабушками, забросили подальше свои костыли и принялись брать уроки танго и тустепа. Прошло десять лет, и женщина могла уже, собираясь в Европу или в Нью-Йорк, положить в чемодан и свою Зеленую шляпу, не боясь, что ее пригвоздит взгляд Савонаролы: тот был слишком занят - нахлестывал дохлых лошадей в собственноручно им выстроенных авгиевых конюшнях. В обществе, даже самом провинциальном, стало обычаем обедать в отдельных кабинетах, и стол трезвенников мог узнать о расположившемся поблизости более оживленном столе только из лакейских пересудов. Да и сильно поредело за столом трезвенников. Неизменно украшавшая его раньше юная особа, не пользующаяся успехом и уже смирившаяся было с мыслью, что останется старой девой, в поисках интеллектуальной компенсации открыла для себя Фрейда и Юнга и снова ринулась в бой...
Году
Те в нашем обществе, кто вознамерился жить весело, разбились на два основных потока: один устремился к Палм-Бич и Довилю, а другой, пожиже, к летней Ривьере. На летней Ривьере все сходило с рук, и получалось, что все каким-то образом имеет отношение к искусству. В великие годы мыса Антиб, в годы 1926-1929, в этом уголке Франции верховодила группа людей, очень отличавшихся от того американского общества, где верховодили европейцы. На мысе Антиб занимались всем, чем угодно; к 1929 году в этом роскошнейшем на Средиземноморье уголке для пловцов никто и не думал купаться, разве что для протрезвления окунались разок среди дня. Над морем живописными крутыми уступами высились скалы, и с них, случалось, ныряли чей-нибудь лакей или забредшая сюда молодая англичанка, но американцев совершенно удовлетворяли бары, где можно было посудачить друг о друге. По их поведению чувствовалось, что происходит у них на родине; американцы размагничивались. Признаки этого встречались повсюду; мы по-прежнему побеждали на Олимпийских играх, но имена наших чемпионов все чаще состояли чуть ли не сплошь из согласных, команды подбирались из недавно приехавших к нам носителей свежей крови, как "Нотр-Дам" - сплошь из ирландцев. Стоило французам как следует заинтересоваться теннисом, как чуть ли не автоматически Кубок Дэвиса уплыл из наших рук. Пустыри в городах Среднего Запада теперь застраивались - спорт для нас кончался вместе со школой, оказалось, что мы по сути не спортивная нация, не то что англичане. Прямо как в басне про зайца и черепаху. Ну конечно, если уж нам сильно захочется, мы живо наверстаем упущенное, запас энергии, доставшийся от предков, еще не истощился; но вот в 1926 году мы вдруг обнаружили, что у нас дряблые руки и заплывшее жиром брюшко и что лучше нам не задирать сицилийцев. Мир праху твоему, Ван Биббер!
– видит бог, не надо нам никаких утопических прожектов. Даже гольф, в свое время почитавшийся игрой для неженок, стал казаться не в меру утомительным - появился какой-то ублюдочный его вариант и тут же всем пришелся по вкусу.
К 1927 году повсюду стали явственно выступать приметы нервного истощения; первым, еще слабым его проявлением - вроде подрагивания колен было увлечение кроссвордами. Помню, как один мой знакомый, уехавший на постоянное жительство в Европу, получил от нашего общего приятеля письмо, в котором тот настойчиво звал его вернуться домой и начать новую жизнь, черпая силы для нее в здоровом, бодрящем воздухе родных мест. Письмо было написано страстно и произвело на нас обоих большое впечатление, но, взглянув на штамп в углу листка, мы увидели, что оно отправлено из лечебницы для душевнобольных в Пенсильвании.
То было время, когда мои сверстники начали один за другим исчезать в темной пасти насилия. Один мой школьный товарищ убил на Лонг-Айленде жену, а затем покончил с собой; другой "случайно" упал с крыши небоскреба в Филадельфии, третий - уже не случайно - с небоскреба в Нью-Йорке. Одного прикончили в подпольном кабаке в Чикаго; другого избили до полусмерти в подпольном кабаке в Нью-Йорке, и домой, в Принстонский клуб, он дотащился лишь затем, чтобы тут же испустить дух; еще одному какой-то маньяк в сумасшедшем доме, куда того поместили, проломил топором череп. Обо всех этих катастрофах я узнавал не стороной - все это были мои друзья; мало того, эти катастрофы происходили не в годы кризиса, а в годы процветания.
Весной 1927 года небосклон озарился неожиданно яркой вспышкой. Один молодой миннесотец, казалось решительно ничем не связанный со своим поколением, совершил поступок подлинно героический, и на какой-то миг посетители загородных клубов и подпольных кабаков позабыли наполнить рюмки и вернулись памятью к лучшим стремлениям своей юности. Может, и вправду полеты - это средство бежать от скуки, может, наша беспокойная кровь поугомонится, если мы окунемся в бескрайний воздушный океан? Да вот беда к этому времени все мы уже очень глубоко вросли в ту жизнь, которой жили, и Век Джаза не кончился, а значит, надо было просто выпить еще по одной.
Но вместе с тем американцы все дальше разбредались по свету - друзья вечно куда-то уезжали: в Россию, в Персию, в Абиссинию, в Центральную Африку. И уже к 1928 году в Париже нечем стало дышать. С каждым новым пароходом, доставлявшим из-за океана очередную партию американцев, изверженных из глубинки процветанием, обаяние Парижа развеивалось; и наконец эти безумные пароходы стали казаться чем-то зловещим. Теперь на них прибывали не простодушные папа и мама с дочкой и сыном, куда более сердечные и любознательные, чем такие же папы и мамы в Европе. Приезжали какие-то неандертальские чудища, которых гнало в Европу смутное воспоминание о чем-то вычитанном в грошовом романе. Мне вспоминается один итальянец, который разгуливал по палубе в форме офицера запаса американской армии, а в баре затевал на ломаном английском языке перебранки с американцами, позволившими себе нелестно отозваться об американских порядках. Вспоминается толстая еврейка, инкрустированная бриллиантами, которая сидела за нами на спектакле русского балета и, когда поднялся занавес, изрекла: "Шудесно, шудесно, надо это срисовать на картину". Все это отдавало фарсом, но становилось понятно, что власть и деньги очутились теперь в руках людей, по сравнению с которыми председатель деревенского совета у большевиков выглядел просто светочем культуры. В 1928, 1929 годах попадались американцы, обставлявшие свое путешествие с такой роскошью, которая только подчеркивала, что в смысле духовном самой подходящей для них компанией были бы мопсы, двустворчатые моллюски и парнокопытные. Помню, как писали об одном нью-йоркском судье, который отправился с дочерью осматривать гобелены в Байе и закатил истерику в газетах - он требовал немедленно убрать гобелены с глаз публики, поскольку нашел неприличным один из сюжетов. Но в те дни жизнь уподобилась состязанию в беге из "Алисы в стране чудес": какое бы ты место ни занял, приз все равно был тебе обеспечен.
У Века Джаза была бурная юность и пьяная молодость. Был период вечеринок с ласками в уединении, и процесса Леопольда и Леба по делу об убийстве (во время которого мою жену, помню, задержали на мосту Куинсборо, заподозрив в ней "бандита с женской стрижкой"), и костюмов по образцам Джона Хелда. На смену ему пришли другие времена: к таким вещам, как секс или убийство, подходили теперь более обдуманно, хотя они и стали куда более заурядными. Когда юность позади, приходится с этим считаться, и вот на пляжах появились пижамы, чтобы раздавшиеся бедра и оплывшие жиром колени не так бросались в глаза среди изящных купальных костюмов. А вслед за тем поползли вниз юбки, и все теперь было закрыто. Все вполне подготовились к новой фазе. Что ж, поехали...
Но мы так и не тронулись с места. Кто-то где-то грубо просчитался, и самой дорогостоящей оргии в истории пришел конец.
Он пришел два года назад, и пришел потому, что безграничной уверенности в себе, которой все и определялось, был нанесен сильнейший удар: карточный домик рухнул. И хотя прошло с той поры всего два года, Век Джаза кажется теперь таким же далеким, как довоенные времена. Да и то сказать, ведь все это была жизнь взаймы - десятая часть общества, его сливки, вела существование беззаботное, как у герцогов, и ненадежное, как у хористок. Легко читать теперь мораль; однако как хорошо было, что наши двадцать лет пришлись на такой уверенный в себе и не знавший тревог период истории. Даже разорившись в прах, не надо было беспокоиться о деньгах - их всюду валялось великое множество. Их даже трудно было тратить; чуть ли не свидетелем душевной широты стало принять чье-нибудь приглашение в гости, если оно влекло за собой дорожные расходы. Дороже денег ценилось обаяние, репутация, да и просто хорошие манеры. Это было по-своему восхитительно, но вечные и необходимые человеческие потребности удовлетворялись уже далеко не так полно, как прежде. Писателю достаточно было написать один сносный роман или пьесу, и его уже объявляли гением; мелкая рыбешка чувствовала себя властелином морей - так в годы войны офицеры, примерившие погоны всего четыре месяца назад, командовали сотнями рядовых. На подмостках несколько не бог весть каких крупных звезд осуществляли постановки, о которых потом шумели все; и то же самое происходило везде, вплоть до политики, - должности, означавшие высшую власть и высшую ответственность, не могли привлечь толковых людей: власть и ответственность здесь были несопоставимо выше, чем в мире бизнеса, но платили-то всего пять-шесть тысяч в год.
Теперь пояса вновь туго затянуты, и, оглядываясь на нашу растраченную юность, мы, естественно, изображаем на лицах подобающий ужас. Но нет-нет да послышится вновь приглушенная дробь барабанов, хриплые вздохи тромбонов, и тогда я переношусь назад, к началу 20-х годов, когда мы пили спирт и "с каждым днем нам становилось все лучше и лучше", когда впервые несмело стали подкорачивать юбки и девочки в облегающих платьях выглядели все одинаково и повсюду встречали тебя осточертевшей песенкой "Да, бананов нынче нет", и казалось, что пройдет всего год-другой, и старики уйдут наконец с дороги, предоставив вершить судьбы мира тем, кто видел вещи как они есть, - и нам, кто тогда был молод, все это видится в розовом, романтическом свете, потому что никогда нам уже не вернуть былую остроту восприятия жизни, которая нас окружает.