Овидий в изгнании
Шрифт:
Этот знакомый, когда в свое время у него появились намеки на чахотку, бросил службу, уехал в деревню, где у него был наследственный пчельник, с керенками, намотанными на снозах, и поселился там безвозвратно. Парень, захватив из дому пачку сканвордов и томик производственной прозы, которую полюбил за бесцветность, перебрался в его усадьбу, достаточно большую, чтоб вдвоем не мешать друг другу. Пасечник от скуки развел кур, которые бегали по дому, преследуемые пчелами, неслись в комнате у парня, для которого все яйца были пасхальными, и вносили своей бестолковостью утешительную нотку в существование этого дома. Лена наезжала иногда, непривычно свободная от косметики, эскизно касалась городских новостей и осторожно затрагивала с мужем, когда он не сидел в дупле любимого дуба, вопрос о его хроматической картине мира. Их отношения выглядели неубедительными. Перед ним, гостеприимно открывая паноптикум своих причуд, лежала земля цвета запекшейся крови, усаженная в произвольном порядке березами
– И кто же вы в этой истории? – спросил недоумевавший Генподрядчик. – Продавец электротоваров? Мне кажется, он здесь самый большой грешник, поскольку мог предупредить человеческую гибель и не сделал этого. Или вы – сам парень? Его, пожалуй, можно обвинить в самоуверенности, хотя я счел бы это бестактным ригоризмом. О соседе сверху думать не приходится – он не виноват ничем, кроме простительного нежелания спотыкаться с тарелкой супа.
– Ни то, ни другое, – прошептал, понурив голову, человек, считавший себя великим грешником. – Я – тот друг, которому принадлежала пасека.
Генподрядчик взглянул с изумлением.
– Вы – пасечник? На вас и не подумаешь… я хочу сказать, что пасечник выглядел самым светлым лицом – в вашем изложении, конечно, но мне кажется, что наша обстановка не располагает к приукрашиванию событий… В чем же ваш грех?
– А вот вы дальше послушайте.
Я был по делам в городе и возвращался к себе электричкой. Она выходит в половине седьмого утра; следующая в двенадцать, это поздно – пока доедешь до станции, да там шесть километров пешком, будешь на месте только к ночи, а дачные дома в массе такие, как у первых двух поросят, так что все едут первой электричкой, чтобы все полить, осмотреть, что еще у них отрезано и выколупано на цветмет, и вечером ехать домой. Что в дверях электрички творится, когда их откроют, можете себе представить.
– Могу, – подтвердил Генподрядчик. – У самого как у поросят. От отца осталась. Главное, три года как отстроился на Клязьме, эту давно пора продать, заросла, только яблони старые из крапивы торчат, падалицу не выберешь… да все жалко как-то.
– Меня внесло и выплеснуло на скамью, – продолжал великий и грешный пасечник. – Вот уж время к девяти. Вот садятся люди в Серпухове, в динамике звучит крупный, с ноткой спокойного недоброжелательства голос машиниста: «Убедительная просьба к жителям города Серпухова. Переходите все-таки по переходному мосту. Ну сколько можно здесь давить и резать». Прелесть. Ричард Третий. Вопль человека, уставшего от крови.
– Аристотель резонно отмечал, что мы часто разговариваем ямбами, – уместно напомнил Генподрядчик. – А гекзаметрами редко и с неохотой.
– Так вот. Цыгане, дачники, кроссворды, бутерброды с полукопченой колбасой и вчерашняя курица в фольге. Глаза закрыть, конечно, можно, но слух и обоняние – это проклятие человечества, я так считаю. Когда Кант писал о принудительной общительности, он должен был особо отметить проклятие нюхать.
– Я полагаю, он из академического высокомерия не стал бы рассматривать курицу в фольге как вещь, актуальную в философском плане. Хотя и методологически, конечно, тоже.
– А напрасно! – вдруг раздражился великий пасечник, размахивая пальцем под носом у Генподрядчика. – Очень напрасно! Представляете, какая это была бы четвертая критика – «Критика публичной способности к колбасе»! Еще одна великая ненаписанная книга немецкой литературы!
– Мне говорили, что досуг пасечников бывает наполнен странными занятиями, – заметил Генподрядчик. – Они напоминают былые причуды англичан на континенте. Вижу, что вы высоко несете знамя. То есть несли.
– Так вот. Едем, значит, три часа уже. Духота. К тому же отопление в электричках, как известно, не выключают до июня. На предмет заморозков на почве. Я сижу на самой печке. Разогреваюсь. И тут из тамбура втискиваются люди эти… которые вечно, знаете, ходят там…
– «Авторучки прямо от производителя, которые вы покупаете в киосках по семь рублей, я предлагаю вам всего по четыре рубля»? – догадался Генподрядчик.
– Да нет… Эти, которые поют. «Уважаемые пассажиры, извините, что к вам обращаемся». Ну, за это я готов их извинить, – но вокал тут причем! Вокал-то причем здесь! И вот бороздят толпу эти певчие изгнанники России и поют-заливаются эту песню… «Амур, пограничная речка».
– Это что такое? Я не знаю.
– Ну, как же, это исконное, репертуарное… Говорят, ее сам Карацупа в дозоре сочинил. С собакой своей Индусом. Позвольте мне ее привести, иначе достоверно не будет. Петь не стану, отпелся уже, а так… словами.
Амур, пограничная речка,
В зеленых течет берегах.
И ночью и днем часовые
Стоят на суровых постах.
Приходит домой пограничник:
«Я службу исполнил свою.
Встречай же героя, супруга,
Возьми плащ-палатку мою.
Три раза хотел нарушитель
Границу пройти в эту ночь,
И трижды средь бури и ливня
С позором я гнал его прочь.
В четвертый в свои сапоги он
Засунулся пяткой вперед,
Чтоб след его нашим не выдал,
Куда его тропка ведет.
Но выследил я негодяя,
Навел на него автомат,
И плелся он в штаб, спотыкаясь,
В ботинках носками назад.
Встречай же героя, родная!»
Но смотрит печально жена,
Супруга не хочет приветить,
Как будто не рада она.
«Что ж, милая, мне не проводишь
По кудрям ты нежной рукой?
Ужель ты меня позабыла,
Пока я хранил твой покой?»
«Чего ж приуныла, хозяйка? –
Из клетки кричит попугай. –
Уставшему мужу сапожки
С натруженных ног разувай.
Тобою жена, пограничник,
В недобрый оставлена час.
Сберег от врага ты отчизну,
Но дом от измены не спас».
Тут тяжко вздохнул пограничник,
В объятьях супругу он сжал,
Забилась она, закричала,
Почуяла в сердце кинжал.
«Ты прав, только жаль – не успела
Поведать тебе я о том,
Что спит наш с тобою младенец
Под этим булатным ножом».
Штыком он ей вырыл могилу,