Озёрное чудо
Шрифт:
Сретенская оттепель…
Вот и отец, раззодренный теплом, с горем пополам развязавшись с долгой гульбой, поумирав спохмелья, оклемавшись, припомнил летний посул матери и решил-таки наведаться в лес по жерди, и теперь пел, как древний бурят-чабан, вытягивая песню по всему санному пути, елозя на куплетах, пока не пересыхало в горле и не першило. На малую пору утомленная песнь ронялась из саней и терялась в дороге. Гнедуха настораживалась, приноровленная к отцову пению, тоже покойно и согласно, как отец, печалясь о своем вешнем, когда она еще не ведала хомута и резвым стригунком носилась по степному увалу вокруг бобылистой березы, провожаемая тревожным и досадливым взглядом своей матери. А может, Гнедуха тосковала о чем-то ином, несбывшем-ся в табунной молодости… Она ждала песню и, словно шлея под хвост попала, трусила вразнобой, дергалась, опахивала ездоков теплым и крепким навозным духом, и все косила на отца сверкающим
Дорога была гладко вылизана недавней пургой, сани легко скользили по закрепшему насту, сбавляя ход лишь в нечастых впадинах, где дорога виляла среди колдобин и кочек с метенными на них глубокими суметами. Миновав занос, взбороздив его полозьями, Гнедуха сама по себе опять переходила в мелкую, нехлесткую рысь.
Ванюшка в сохатиных пимах, одетых на катанки, по самый нос утопая в козьей дохе с высоким, стоячим воротом, смотрел, как мерно покачивается отцовская спина, напрягая порыжевший полушубок, лопнувший подмышками, подпоясанный перекрученным кушаком; переводил глаза в блескучую степную бескрай-ность и слушал однообразный, плачущий голос, — саму песню, ее слова он по первости не мог путем разобрать. Слушал, и от того, что отец сидел к нему спиной, Ванюшке чудилось, будто песня навеивается из степи, напевает ее тихий ветер, но, когда отец шевелил затекшими ногами, поворачивался к парнишке боком, он видел замершее отцовское лицо, расширенный и так остановившийся глаз, видел слезы, поблескивающие в глазницах, — вышибленные встречным ветерком, — видел полуоткрытый рот, подрагивающие губы, обметанные седой щетиной, и понимал, что поет все же отец, и так ему стало жалко отца, так жалко, что к моргающим глазам сразу же приступили слезы, и, переполнив неглубокие глазницы, потекли по щекам, скопляясь в уголках губ, отчего посолонело во рту. Но жалость не мучала, наоборот, внутри Ванюшки что-то сладостно расслаблялось, легчало, будто распахивался на шее тугой ворот, подставляя еще недавно сжатую, сопревшую грудь бодрящему освежающему ветерку. Этот ветерок, казалось, протекал и сквозь него… Потом ему стало жалко и себя все той же утешительной и тоже вроде беспричинной жалостью, потом — мать, сестер Таньку с Веркой и всех-всех на белом свете, даже Гнедуху, пятую зиму живущую в хозяйстве, ставшую такой же родной, как и отец с матерью; а после — что уж совсем негаданно — стало вдруг совестно перед всеми за неясную, может быть, поджидавшую впереди вину…
И набравшись сил, Чуя смертный час, Он товарищу отдавал наказ: Ты, товарищ мой, не попомни зла, Здесь, в степи глухой, схорони меня…Услышав эти ясно пропетые, вернее, хрипло проговоренные слова, Ванюшка подумал, что они молвлены ему, и от неожиданного, опаляющего страха потерять отца нестерпимо захотелось сейчас же подползти ближе к отцовской спине, и, обнимая, целуя отца, со слезами умолять: «Не умирай, не умирай, папка, не умирай, миленький…» Но все в нем обмерло, опустошилось, сиял только ломящий, горько-синий, как снежная даль, одинокий свет. И не то чтобы он побоялся или постеснялся отца и не кинулся ему на шею, — хотя и стеснение было — нет, просто, он перестал вдруг ощущать себя, свою живую плоть, и лежал, не в силах шевельнуть даже пальцем, лежал и через призрачные наплывы слез все смотрел и смотрел в глубокое-глубокое небо.
А еще скажи, что я в степи замерз, А любовь ее я с собой унес…И ему, Ванюшке, малому, несмышленому, когда песня заполнила всю его суть по самые края, тоже было жаль чего-то позади себя сегодняшнего и даже как будто произошедшего не в младенчестве, — это, ушедшее, безмятежное, он тоже жалел, — а бывшего, словно еще до рождения его в другой жизни, когда теперешняя Ванюшкина душа была душой ямщика-горюна, и она, эта призабытая ямщицкая душа, кажется, еще нарочно выманила его в степь, чтобы напомнить о себе, чтобы, потревожив Ванюшкину жалость, вновь счастливо слиться со всей его сутью. Когда он явственно почуял себя тоскующим ямщиком, еще сильнее хотелось плакать, но он крепился, стыдясь отца и мужского дела, ради которого и поехали в лес.
Долго ли коротко ли, но из степной ветреной голи сани легонько занырнули в молоденький березнячок, там-сям желтеющий соснами и копотно чернеющий кряжистыми лиственницами; и почудилось Ванюшке, будто
Когда парнишка приоткрыл глаза, стал смотреть сквозь бахрому опущенных ресниц, не давая слепяще-голубому небу хлынуть в глаза, то приблазнилось вдруг, что не едут они в санях, а кружатся, кружатся в хороводе с березами, утекающими вершинами в небесный купол, и послышалось: от берез, от тепло-синих теней на снегу тихим хором, сизоватым миражом плывет к небу уже не ямщицкая — ангельская песнь…
И привиделось Ванюшке, но уже без былого страха, слепящего, обессиливающего, как потерялись и замерзали они в этом березовом лесу, убежав со старшей сестрой Танькой из деревни и бредя в потемках на таежный кордон, где лесничили мать с отцом. Не играло тогда сретенское солнышко, купаясь в искристых снегах, ластясь к отпотелым березам; нет, стылым пеплом осыпались с глухого, безлунного неба декабрьские сумерки, торопливо сгущаясь в непроглядную и непролазную темь. И светило ребятишкам лишь беспечальное райское житие у Престола Господня, ибо не закоростились смертными грехами, и не исполнить бы им земные назначения, отсуленные свыше по рождению, да Иван Житихин выручил…
VI
Легко скользили сани по волглому насту, и отец, не погоняя весело рысящую Гнедуху, довольно поглядывал на Ванюшку, гадая, о чем бы заговорить с ним.
Вдумчиво и светло притих усталый, измаянный метелями молодой березнячок, перевел занемевший, смерзшийся дух, робко вдыхая предвешнее влажное тепло, протягивая к небу голые, от-мягшие ветви, — от них на отвердевших и закоревших суметах волнами изогнулись ленивые тени. Березки побойчее вовсе отпотели, заиндевели, закуржавели, как если бы у корней их развели нежаркие костерки, застившие их сизоватой, причудливой дымкой. Березы повыше склонили долу плавные шеи, свесили полурасплетенные, пушистые косы, и сквозь них — так и виделось — мерцают девьи лица, смущенные нежданной-негаданной оттепелью, не верящие своим глазам, недавно испуганным, забитым снежной порошей, а теперь тихо и сине светлеющим, игриво и влажно поблескивающим.
— Не озяб еще? — отец глянул через плечо на сына.
— Не-не, не замерз, — суетливым голосом отозвался Ванюшка и часто замотал головой, — так дворовая собачушка при виде хозяина преданно и счастливо машет хвостом. — Тепльнь же стоит.
— Но-но, ладно… Тут до деляны рукой подать, считай приехали…
Ванюшка радостно чуял — отец непрочь посудачить с ним, чтобы потешить парнишку своим отцовским вниманием, а заодно вроде и окоротить дорогу, но не ведает он, про что толковать с малым, с какого края потянуть дорожную беседу. Отец редко пускался в долгие разговоры с Ванюшкой; обычно что-то на ходу проронит — спросит по хозяйству, укажет, — вот и поговорили. А нынче… Парнишка, чтобы не упустить эдакое счастьице — разговор с батяней, заполошно рылся в памяти, отыскивая ключик-родничок, из коего бы, ласково и согласно журча, потекла вольная беседа.
— Папка, нам в школе про Русь говорили… А где она, Русь?
— Русь-то? — отец улыбнулся, в диве покачал головой. — Русь… Русь, она, паря, кругом. Ты же русский, на русской земле живешь, — вот тебе, паря, и Русь.
Отец умолк, задумчиво оглядывая наплывающий в глаза березнячок, осинничек, а Ванюшка торопливо прикидывал, что бы еще спросить.
— Папка, а весной здесь много будет почек на березах?
Отец вопросительно поскосился на сына.
— Маркен мне, Шлыковский, говорил, что их можно собирать, — затрещал Ванюшка, — потом маленько подсушить и в аптеку сдавать на деньги. А чо, ежли целый-то куль набрать, много денег дадут… Весной мы, папка, пойдем с Маркеном почки собирать. Может, и Паху Семкина возьмем…
— Куда деньги будем складать?! — усмехнулся отец. — Куль надо поболе шить — крапивный… Маркен тебе насвистит с три короба, а ты слушаешь, как Арина, рот разиня. Отвалят там, ага, за ваши почки — карман пошире доржи. Ты лучше матери дома подсобляй, не забывай, вот это дело…
Ванюшка почуял, что брякнул невпопад, и опечалился, но отец, забыв несчастные почки, покачал головой, вздохнул, припоминая:
— Я такой-то был… или двумя годами старше… так меня тятя одного в лес отправлял по жерди. Либо с браткой, Царство ему Небесно. Тоже от горшка два вершка… Чуть живые, бывало, аж под потемки домой ворочались. За стол сядем и на ходу засыпам. Вроде уж ложку поднять не можешь, вот до чего бывало, ухайда-кашься…