Ожерелье для моей Серминаз
Шрифт:
Я стою на балконе, и пол дрожит подо мной, до того тяжки шаги взволнованного Даян-Дулдурума. До сих пор мне казалось, что сердце у него если и не стальное, то, во всяком случае, каменное. А выяснилось, что я заблуждался.
— Иглу в шелке не спрячешь. Больше я не могу ждать! — грозно произносит дядя.
— Не можешь?
— Не могу! — Но голос звучит уже не так решительно. И, видимо поняв это, дядя добавляет: — Да пойми ты, любовь очень тонкая штука, она тоньше филигранной нити в твоих серьгах, нельзя с ней так грубо обращаться!
Странно, о чьей любви он говорит? О моей? Что-то не
И тут я представил себе мать, которая стоит рядом с дядей и слушает его взволнованные слова.
Матери сейчас тридцать семь. Но выглядит она значительно моложе. Когда мы появляемся вместе в чужом ауле, нас принимают за брата и сестру.
Конечно, я, как любящий сын, мог бы приукрасить ее в своем описании, но горцу не пристало хвалиться своей матерью. Однако истины ради могу сказать, что она достойна похвалы, она хороша в радости и в гневе, хотя, когда принимается бранить меня, несколько теряет в мягкости и женственности. Однажды я сказал ей об этом, но она стала ругаться еще пуще. Недаром говорят: чтобы поняла мать, учи соседку.
Но вот я опять слышу ее голос. Теперь в нем звучит странная грусть:
— Что ты от меня хочешь?
— Хочу, чтобы ты была добрее, Айша. Ты так мила, когда улыбаешься, и так неприятна, когда сердишься. Как будто у тебя два лица. И еще я хочу, чтобы ты сдержала свое слово.
— Слово! Но что я могу сделать, если этот байтарман выкинул такую штуку? Не станешь же ты настаивать, чтобы он женился на ней?
— Стану, потому что моему терпению пришел конец! Я поверил тебе, когда ты сказала, чтобы я ждал свадьбы твоего сына...
— Ну и жди! — тоном выше сказала мать.
— Но, кажется, мне этого дня не дождаться, если я сам не настою на его женитьбе.
— На Серминаз?
— Хоть на сатане! — тоже повысил голос дядя и тяжело опустился на табуретку. Раздался треск, шум падения его тяжелого тела, стук трубки... Вот он подбирает ее, поднимается, бормочет: — Проклятье!
Н-да, вот он каков, оказывается, мой благородный дядя Даян-Дулдурум! А я-то до сих пор хлопал ушами, как ишак, забравшийся в тень! Вот почему после бегства супруги он столько лет не женился, хотя в ауле война оставила немало вдов и не менее достойных, чем моя мать. А я еще и гордился тем, какой у меня внимательный и заботливый дядя! Не зря, выходит, он торопил меня со свадьбой и все спрашивал, почему я до сих пор не забросил папаху в чье-нибудь окно. «В твои-то годы, — говаривал он, — я пять папах из серого бухарского каракуля расшвырял по окнам!» Хотелось мне спросить: как же, мол, ты из пяти девушек выбрал самую своенравную? Но, как младший, я должен был молчать и слушать. А оказалось, что все это он говорил лишь потому, что я был преградой на его собственном пути!
Ну, берегись теперь, дядя, ты у меня в руках!
А что, если сейчас ворваться в комнату и сказать, что я не собираюсь ни на ком жениться? Но ч-ш-ш-ш! Кажется, дядя опять подбирает к матери ключи. Видно, свалившись с рассыпавшейся табуретки, он ударился головой о пол и встряхнул свои мозги.
Теперь он говорил
Увы, он был весьма нелестного мнения о моей особе! Если заполнить догадками провалы моего слуха, то речь его звучала примерно так:
«Из того негодяя (тут это слово следовало понимать в его подлинном смысле!) настоящего продолжателя нашего рода не получится. У него в голове восьмисторонний сквозняк, и эти восемь ветров выдувают всякое благоразумие. Он и к искусству, завещанному нашими предками, относится легкомысленно. Боюсь, что настанет день, когда он отбросит резец гравера, возьмет в руки палку и станет погонщиком ослов... Поэтому я хочу (да, да, он так и сказал!), хочу дать нашему роду достойного наследника! Родишь ты мне сына (это значит, он говорил о брате для меня?) — я буду носить тебя на руках, как пуховую подушку, беречь, как хрустальную вазу...»
Что-то, видно, дрогнуло в сердце моей матери, потому что она тихо вздохнула. И тут пришло мне в голову, что я ни в чем не могу ее упрекнуть. Двадцать лет она хранила верность памяти моего отца. Она воспитала меня, не захотев, чтобы у меня был отчим! Мог ли я стать на пути ее позднего счастья?
— Давай теперь подумаем, как нам быть. Ты не хочешь, чтобы он женился на девушке из рода Мунги. Но за что ты ненавидишь этот род?
— Не знаю. Но, видно, предки наши знали, что завещать потомкам! А ты знаешь?
— Нет. Именно это меня и бесит! Чтобы ненавидеть человека, надо знать, за что. Ты согласна со мной?
— Н ет.
— Почему?
— Потому что память предков священна!
— И нельзя подвергнуть сомнению их поступки?
— Это кощунство.
— Пусть будет кощунство, но я хочу знать, за что я должен презирать другого человека, быть может, не менее достойного. Ведь в их роду есть великолепные люди, есть мастера по резьбе, по чеканке, по эмали. Ты не можешь запретить мне докопаться до истины. И я выясню это!
В голосе дяди прозвучала такая решимость, что я понял: никакие препятствия не остановят его, поскольку он возымел желание продлить наш род достойным наследником, истинным продолжателем благородного искусства отцов. А от меня он не ждет ничего доброго. И моя мать, кажется, тоже.
— Как же ты это выяснишь? — с некоторой неуверенностью спросила она. — Ведь останки предков, что лежат в могилах, не заговорят!
— Пойду к Хасбулату, сыну Алибулата из рода Темирбулата, древнейшему из стариков аула. Может быть, его память сохранила это событие.
— Да какая у него память! Он и сам-то почти впал в детство.
— Но это событие наверняка было не из обычных, поэтому он должен вспомнить! — уверенно произнес дядя.
И почтенный дядя выскочил из комнаты, как Наполеон из кареты при переходе через Березину. Увидев меня, он погрозил мне пальцем и ринулся вниз по лестнице.
Тут-то я и убедился, что терпение дяди в ожидании моей свадьбы окончательно лопнуло, как сладкозвучная струна на чугуре в руках виртуоза Абу-Самада из Мугри, когда он аккомпанирует певице Муи, голос которой столь тонок и протяжен, что струна, не выдержав этих длительных колебаний, рвется на самой высокой ноте, издавая звук «цив».