Ожог
Шрифт:
Я давно уже тихо стоял на поле боя возле банки сардин, как последний эсер с белым флагом. Я готовился к капитуляции. Сопротивление было бессмысленным. Проявлю терпимость и откажусь от ненаучных идей. Глупо драться сейчас, когда комья жирного винегрета с полуразжеванными жилочками сельди падают на снежную равнину. Да ужли Россия лежит передо мной? Да не Америка ли богатая и жестокая? Уж не Чикаго ли Двадцатых? Захлебнуться водкой! С пирожковой горы, как с Малахова кургана, открылась стрельба. Они, должно быть, не видят флага капитуляции. Уж не думают ли они,
Тогда я пополз вдоль какого-то частного заборчика, сплетенного из ивняка, укрепленного доской, проволокой, ворованным аэродромным настилом. В щель я увидел вдруг крохотную аккуратную и цветущую плантацию фруктовых деревьев, до такой степени цветущую, до такой степени аккуратную, что напрашивалась мысль – уж не прячется ли там кто-нибудь?
И впрямь – прятался! Бритый старик в чистом сером холщовом одеянии, с хитроватым и тихим, весьма сокровенным лицом, сидел под яблоней за шатким столиком и при свете свечи читал Библию. Теплая ночь прикрывала собой его хитрое одиночество.
Пустые и полные поллитровки высились за холмами на горизонте. Пули карательного отряда пощелкивали неподалеку по консервным банкам. Тучей стелилась по равнине тяжелая телевизионная музыка, но здесь, в этом тайном саду, было тихо, хотя ни один звук и не пропадал из округи.
Старик повернул ко мне свое промытое до последней морщинки лицо – как глубоко в морщинах сидели его глаза! – каким хитреньким сокрытым добром искрились они! – как синеваты они были! – и, положив на Библию большущий свой желтый палец, сказал мне, как доброму другу:
– Ты, страждущий пострадавший брат, знай, что здесь сказано: «…как молния исходит от востока и видна бывает даже до запада, так будет пришествие Сына Человеческого».
Сказав сие, он встал со свечою и с книгой, прошел мимо яблонь, поправляя им ветви, и тихо стал уходить в малое четырехугольное отверстие в земле.
– Кто вы и почему уходите в землю? – спросил я.
– Я подземный житель Руси, а на верхнюю жизнь у меня не хватает стажу. – Он был уже по пояс в земле, но задержался, давая объяснения. – Стаж мой кончился в тридцатом годе, когда была мобилизация в коммунизм. Тады я, племянник, и под землю ушел. Здесь моя хижина, под родной землей, здесь я думаю о Господе и об яблоневых корнях, а наверху живет с полным стажем моя старуха, она мне и дает пропитание.
Он сделал еще шаг вниз и погрузился по грудь.
Как тихо было здесь за трущобными оградами на клочке благотворной земли, что таилась столь укромно посреди облеванной скатерти-самобранки!
– Но если вы так прекрасно укрепились в своих корнях, то почему не выносите наружу слово Божие и культуру земли? – спросил я старика. – Повсюду, знаете ли, вокруг шамают все что попало гнилыми зубами и отрыгивают дурными желудками. Здесь о Боге кого-нибудь стыдно спросить, потому что поклоняются комьям гипса и резной фанере…
Хитренькая благость в глазах старика теперь сменилась булавочными искорками страдания.
Вдруг ветхий заборчик содрогнулся
– Я слабый садовник, а не пастырь людской. Снова бешеная собака промчалась вдоль забора.
– Видишь, опять из пулемета жарят, опять восемнадцатый год. Иди со мной, пострадавший племянник, будем вместе ждать и книгу читать и холить корни земли.
Я вдруг вспомнил про белый флаг в своей руке. Мое призвание, быть может, капитуляция? Быть может, приняв смиренно пулеметные идеи, мы остановим будущую кровь, перетянем артерию?
– Смотри, племянник, шкуру с тебя сдерут за эту капитуляцию, – проговорил старик. – Дерзость экая – капитуляция! Ну что ж, смотри, смотри сам, а на меня за мою тихость не гневайся.
Как мне хотелось сейчас взять у него свечу и сесть под дерево с древней книгой, снова перенестись туда, на две тысячи лет назад, в жаркую страну, взбудораженную появлением странного Посланца, но… но миссия моя сейчас состояла в капитуляции!
– Прощай, дядя, и давай поцелуемся!
Я откинул калитку и выбежал на снежный простор. Снег ли то был или крахмал? Флаг мой сливался с равниной, каратели не видели его и полагали меня воинствующим эсером. Я ринулся тогда в спасительные дебри обглоданных куриных костей. Теперь они меня хорошо видят среди косточек и недожеванных потрошков. Словно коммунар на разрушенной баррикаде, я размахивал своим белым флагом. Пули тем не менее продолжали щелкать вокруг. Сколько, однако, нужно риска, чтобы капитулировать! Разбросав кости, я снова выбежал на гибельный простор и неожиданно покатился по весеннему прогретому склону, сквозь заросли папоротника и куриной слепоты, сквозь вязкий чернозем моего детства на дно оврага.
Там, словно озеро, лежало солидное блюдо студня с расписными фаянсовыми берегами, и в нем, провалившись по колено, стоял мой отец.
Я смотрел на него теперь чуть сверху. Солнце, парящее над оврагом, ровно освещало псевдомраморную поверхность студня, сквозь которую просвечивали кружки лука и половинки яиц. Отец стоял в задумчивости, держа в одной руке красный бархатный флаг, в другой маленькое лукавое божество с головой-набалдашником.
Вот бедный мой старый отец, юноша революции, странник советских десятилетий, бедный милый мой посреди разливанного студня! Можем ли мы с ним сделать что-нибудь друг для друга? Нет, не о спасении речь, нам не спастись! Только лишь о взаимопомощи идет речь, только лишь о мужестве.
Через весь студень я прошел к отцу и воткнул рядом с ним свой белый флаг, а он бережно поставил там же свой красный.
– Давай оставим себе малыша, – со смущенным смешком предложил отец, кивая на гипсовое существо, сидящее на сгибе его руки. – Ведь он не хотел никому ничего плохого.
– Мы поставим его в самом центре села Фанино, если ты хочешь, – сказал я. – Кто знает, что он думал, когда лишился речи. Это будет маленький памятник человеку, который незадолго до смерти лишился дара речи.