Озноб
Шрифт:
— Любимый, будь высокомерен
и холоден к календарю.
Наш праздник им не обозначен.
Вне расписания его
мы вместе празднуем и плачем
на гребне пира своего.
Все им предписанные будни
как воскресения летят,
и музыка играет в бубны,
и карты бубнами лежат.
Зато как Новый год был жалок.
Разлука, будни и беда
плясали там. Был воздух жарок,
а лед был
там елки не было. Там было
иное дерево. Оно -
сияло и звалось рябина,
как в сентябре и быть должно.
Сентябрь — чудак и выживать мастак.
Быть может, он не разминется с нами,
пока не будет так, не будет так,
что мы его покинем сами.
И станет он покинутый тобой,
и осень обнажит свои прорехи,
и мальчики и девочки гурьбой
появятся, чтоб собирать орехи.
Вот щелкают и потрошат кусты,
репейники приклеивают к платью
и говорят: — А что же плачешь ты?
–
Что плачу я? Что плачу?
Наладится такая тишина,
как под водой, как под морской водою.
И надо жить. У жизни есть одна
привычка — жить, чтоб ни было с тобою.
Изображать счастливую чету,
и отдышаться в этой жизни мирной,
и преступить заветную черту
блаженной тупости. Но ты, мой милый,
ты на себя не принимай труда
печалиться. Среди зимы и лета,
в другие месяцы — нам никогда
не испытать оранжевого цвета.
Отпразднуем последнюю беду.
Рябиновые доломаем ветки.
Клянусь тебе двенадцать раз в году:
я в сентябре. И буду там вовеки.
6, 7, 8 января 1960 года
Опять в природе перемена…
К. А. и Я. С. Рыкачевым
Опять в природе перемена,
окраска зелени груба,
и высится высокомерно
фигура белого гриба.
И этот сад собой являет
все небеса и все леса,
и выбор мой благословляет
лишь три любимые лица.
При свете лампы умирает
слепое тело мотылька,
и пальцы золотом марает,
и этим брезгует рука.
Ах, Господи, как в это лето
покой в душе моей велик.
Так радуге избыток цвета
желать иного не велит.
Так
сама в себе заключена,
и лишнего штриха ненужность
ей незавидна и смешна.
МОТОРОЛЛЕР
Завиден мне полет твоих колес,
о мотороллер розового цвета!
Слежу за ним, не унимая слез,
что льют без повода в начале лета.
И девочке, припавшей к седоку
с ликующей и гибельной улыбкой,
кажусь я приникающей к листку,
согбенной и медлительной улиткой.
Прощай! Твой путь лежит поверх меня
и меркнет там, в зеленых отдаленьях.
Две радуги, два неба, два огня,
бесстыдница, горят в твоих коленях.
И тело твое светится сквозь плащ,
как стебель тонкий сквозь стекло и воду.
Вдруг из меня какой-то странный плач
выпархивает, пискнув, на свободу.
Так слабенький твой голосок поет,
и песенки мотив так прост и вечен.
Но, видишь ли, веселый твой полет
недвижностью моей уравновешен.
Затем твои качели высоки
и не опасно головокруженье,
что по другую сторону доски
я делаю обратное движенье.
Пока ко мне нисходит тишина,
твой шум летит в лужайках отдаленных.
Пока моя походка тяжела,
подъемлешь ты два крылышка зеленых.
Так проносись — я все еще стою.
Так лепечи «- я все еще немею*
И легкость поднебесную твою
я искупаю тяжестью своею.
МАЗУРКА ШОПЕНА
Какая участь нас постигла,
как повезло нам в этот час,
когда бегущая пластинка
одна лишь разделяла нас!
Сначала тоненько шипела,
как уж, изъятый из камней,
но очертания Шопена
приобретала всё слышней.
И забирала круче, круче,
и обещала: быть беде,
и расходились эти круги,
как будто круги по воде.
И тоненькая, как мензурка
внутри с водицей голубой,
стояла девочка-мазурка,
покачивая головой.
Как эта, с бедными плечами,
по-польски личиком бела,
разведала мои печали
и на себя их приняла?
Она протягивала руки
и исчезала вдалеке,
сосредоточив эти звуки
в иглой исчерченном кружке.
АВГУСТ