Озноб
Шрифт:
но как-нибудь он сам попросит
веления моей руки.
И вот лечу я, не седлая
того лихого жеребца,
и грива пенится седая
и плещет около лица.
Дома, заборы, куры в просе,
мальчишка с множеством значков…
Ах, конь!
И мне уже не бросить
его задумчивых зрачков,
его горячего оскала,
когда он жадно пьет в реке…
Лечу!
Того, что не пускало,
уже
ДЕНЬ ПОЭЗИИ
Какой безумец празднество затеял
и щедро Днем поэзии нарек?
По той дороге, где мой след затерян,
стекается на празднество народ.
О славный день, твои гуляки буйны.
Я на себя их смелость не беру.
Ты для меня — торжественные будни.
Не пировать мне на твоем пиру.
А в публике — доверье и смущенье.
Как добрая душа ее проста.
Великого и малого смешенье
не различает эта доброта.
Пока дурачит слух ее невежда,
пока никто не видит в этом зла,
мне остается смутная надежда,
что праздники случаются не зря.
Не зря слова поэтов осеняют,
не зря, когда звучат их голоса,
у мальчиков и девочек сияют
восторгом и неведеньем глаза.
ЧУЖОЕ РЕМЕСЛО
Чужое ремесло мной помыкает.
На грех наводит, за собой маня.
Моя работа мне не помогает
и мстительно сторонится меня.
Я ей вовеки соблюдаю верность,
пишу стихи у краешка стола,
и все-таки меня снедает ревность,
когда творят иные мастера.
Поет высоким голосом кинто,
и у меня в тбилисском том духане,
в картинной галерее и в кино
завистливо заходится дыханье.
Когда возводит красную трубу
печник на необжитом новом доме,
я тоже вытираю о траву
замаранные глиною ладони.
О, сделать так, как сделал оператор,
послушно перенять его пример
и, пристально приникнув к аппаратам,
прищуриться на выбранный предмет.
О, эта жадность деревца сажать,
из лейки лить на грядках неполитых
и линии натурщиц отражать,
размазывая краски на палитрах!
Так власть чужой работы надо мной
меня жестоко требует к ответу.
Но не прошу я участи иной.
Благодарю скупую радость эту.
НОВАЯ ТЕТРАДЬ
Смущаюсь и робею пред листом
бумаги чистой.
Так стоит паломник
у входа в храм.
Пред девичьим лицом
так опытный потупится поклонник.
Как будто школьник, новую тетрадь
я озираю алчно и любовно,
чтобы потом пером ее терзать,
марая ради замысла любого.
Чистописанья сладостный урок
недолог. Перевернута страница.
Бумаге белой нанеся урон,
бесчинствует мой почерк и срамится.
Так вглубь тетради, словно в глубь лесов
я безрассудно и навечно кану,
одна среди сияющих листов
неся свою ликующую кару.
СТАРИННЫЙ ПОРТРЕТ
Эта женщина минула,
в холст глубоко вошла.
А была она милая,
молодая была.
Прожила б она красивая,
вся задор и полнота,
если б проголодь крысиная
не сточила полотна.
Как металася по комнате,
как кручинилась по нем.
Ее пальцы письма комкали
и держали над огнем.
А когда входил уверенно,
громко спрашивал вина -
как заносчиво и ветрено
улыбалася она.
В зале с черными колоннами
маскарады затевал
и манжетами холодными
ее руки задевал.
Покорялись руки бедные,
обнимали сгоряча,
и взвивались пальцы белые
у цыгана скрипача.
Он опускался на колени,
смычком далеким обольщал
и тонкое лицо калеки
к высоким звездам обращал.
…А под утро в спальне темной
тихо свечку зажигал,
перстенек, мизинцем теплый,
он в ладони зажимал.
И смотрел, смотрел печально,
как, счастливая сполна,
безрассудно и прощально
эта женщина спала.
Надевала платье черное
и смотрела из дверей,
как к крыльцу подводят чопорных,
приозябших лошадей.
Поцелуем долгим, маетным
приникал к ее руке,
становился тихим, маленьким
колокольчик вдалеке.
О высокие клавиши
разбивалась рука.
Как над нею на кладбище
трава глубока.
ХЕМИНГУЭИ
В стране, не забывающей Линкольна,
в селе, где ни двора и ни кола,
как женщина, печальна колокольня.