Озорники
Шрифт:
ТУНГУССКИЙ МЕТЕОРИТ
Недалеко от лагеря их встретила Лариса Ивановна. В руках у нее был большой букет полевых цветов, блестевший от воды.
— Доброе утро, молодые люди! — сказала она, оглядев Рустема и Броню припухшими великодушно-понимающими глазами. — Прямо-таки безумство с вашей стороны ходить в мокрый лес без плащей и сапог!
Она была в болонье и тугих резиновых сапожках, тяжело дышала, вся еще розовая от напряжения. Все знали о ее слабости — по утрам делать зарядку на лесной лужайке за лагерем, собирая цветы. Наклон — ромашка, наклон — лютик, наклон — колокольчик, и так далее. Таким образом ей удавалось сохранить фигуру. Так ей казалось.
Броня уже успела прийти в себя. От жалкой растерянности, вызванной объяснением с Рустемом, не осталось и следа. Она вздернула голову
— Какой же вы собрали сегодня урожай?
— Сорок три цветка — не так уж мало, учитывая мою комплекцию, — усмехнулась Лариса Ивановна, бросив иронический взгляд на растрепанную косу Брони. — Наверно, в лесу после дождя много грибов? Почему же я не вижу ваших корзинок?
— Мы не искали грибов, — сухо сказала Броня.
— Что же вы искали, если не секрет?
— Вы угадали — это секрет, — сказала Броня и пошла, не оглядываясь. А Рустем топтался на месте, конфузливо улыбаясь. Вид у него был совершенно потерянный и жалкий.
— Ах, молодежь, молодежь! — вздохнула Лариса Ивановна, ласково оглядывая Рустема, и неясно, чего было больше в ее словах — зависти к молодости или осуждения за столь неурочную вылазку в лес. — Что же вы стали? Или вы хотите помочь мне собирать букет? Идите догоняйте свою барышню. И потом, не забудьте, что надо уже будить ребят…
О ночевке в лесу никто разговора не поднимал, и за делами дня Рустему и Броне стало даже казаться, что это было не с ними, а с кем-то другим. Ни словом, ни взглядом они не вспоминали ни о ночи в лесу, ни о диком объяснении, хотя им не раз, обсуждая отрядные дела, приходилось вступать в разговоры. Казалось, все пройдет без последствий, но на следующее утро Лариса Ивановна перехватила Рустема возле столовой.
— Я вас очень прошу после завтрака зайти ко мне, — шепнула она. — По важным делам…
Рустем стоял с минуту, ничего не видя перед собой. Вот оно, начинается! Когда волнение унялось, Ларисы Ивановны уже не было. В воздухе еще держался аромат духов и словно бы еще плавала ее многозначительная улыбка. Этой сплетнице неймется, подумал он, внезапно вскипая и стискивая панку с планами. От нее не отвертеться. Что ж, лучше сразу объясниться, чем тянуть резину, решил он и так же внезапно успокоился.
Для разговора по важным делам Лариса Ивановна непостижимо быстро успела переодеться в цветастое узбекское платье. Комната была в полумраке от зашторенных окон. Как ни странно, при новой хозяйке Рустем здесь еще не бывал. На стенах висели фотографии одной и той же брюнетки в разных костюмах: в летней разлетайке, в брюках, в шубке, в плаще, в блузке с большими отворотами, в коротком пиджачке с разрезом, в шортиках и с теннисной ракеткой через плечо. Это была Лариса Ивановна в разных видах — память о ее службе в Доме моделей. На столе красовался свежий нолевой букет, еще не просохший от росы, — результат утренней гимнастики. Рустем гулко прокашлялся, но она приложила палец к губам, подошла на цыпочках к смежной комнате и заглянула за портьеру.
— Спит. Вчера ночью почти не спал. Проснулся: «Мамочка, пушки стреляют. Это война, мамочка?» Пришлось взять его к себе. А Яков Антонович, представьте, не проснулся. Вот что значит фронтовая привычка — спать под пушечный гром. Что вы стоите, проходите.
Она еще плотнее занавесила шторы, сдвинула на подоконнике кучку книг — строительные справочники, сметы, расценки, проекты, которые собирал Ваганов, — нашла сигареты, села в кресло и закурила, закинув ногу на ногу. У нее были красивые ноги, она это знала. Когда-то она была хороша, но сейчас полнота выдавала ее возраст. Свет и солнце уже не были союзниками, молодил ее только сумрак. Однако ноги были хороши и не боялись света.
Рустем уселся в кресло напротив, напряженно стиснув руками папку. Он присел как бы на время, чтобы при первой возможности встать и уйти. Но Лариса Ивановна придвинула вазу с апельсинами — она не собиралась так скоро отпускать ого. Ему пришлось покориться и даже взять апельсин. В ее гостеприимстве была бесцеремонность, с которой было нелегко бороться. Рустем открыл вдруг, что с ней можно быть также бесцеремонным, и перестал бояться предстоящего разговора. Он с интересом стал наблюдать за ней. Она курила, стряхивала пепел, чистила апельсин, улыбалась, поворачивала вазу с цветами. Каждый жест был продуман
— Почему бы нам иногда просто так не поболтать?
Значит, никаких важных дел, если не считать, что поболтать — тоже важное дело. Рустем окончательно успокоился и уже с сочувствием слушал ее. Сочувствовать — его слабость. Он умел к тому же слушать, как терпеливый доктор, а это для женщин — находка. Столько в лагере всякого народу, а поболтать не с кем. Так ведь разучишься говорить. Лариса Ивановна с удовольствием слушала свой голос, по утрам сочный и звучный, без той усталой прокуренной хрипотцы, которая бывает по вечерам или жарким, душным днем, хрипотцы, в которой, увы, ясно прослушивается возраст, хотя тридцать семь по нашим временам — это еще капитал. Она не собиралась сдаваться. От старости она была хорошо защищена разницей между собой и мужем, которому было уже шестьдесят три. Со своим Яковом она чувствовала себя молодой, почти бессмертной. Но коварное свойство старых мужей — старить своих жен, а ей бы хотелось всегда оставаться молодой. Скука, как и старость, казалась ей наказанием. А этот юноша с горящими глазами и буйной копной волос на голове, как ей казалось, был умен и тонок — он поймет ее. В то же время чувствовалось, что он застенчив до дикости и неотесан, его не мешало бы сделать более светским, что ли. Нет, все таки были какие-то важные дела. Пуская дым вытянутыми в трубочку губами, щуря миндалевидные глаза, искусно удлиненные тушью, она вдруг перешла на интимный тон.
— Мы, конечно, взрослые люди, и мне смешно говорить вам об этом, тем более вы такой изысканный и все понимаете с полуслова — это видно по вашим глазам. — Она, как медиум, впилась в него пугающе проницательным взглядом. Он не выдержал и вспыхнул. Она снисходительно улыбнулась. — Но все-таки послушайте меня — я уже пожила на свете и от души желаю вам добра. Не буду играть с вами в прятки: вы думаете, ваш ночной поход в лес остался в лагере незамеченным? Как бы не так! Не знаю, какие у вас там были мероприятия, я принципиально против вмешательства в личную жизнь…
Ах ты, черт возьми, подумал Рустем, едва заглушая досаду. Он перестал ее слушать, хотя и думал о ней. С каким-то сожалением даже. Неужели природа создала такой совершенный экземпляр, вместилище духа, и в то же время лишила его самого духа, или дифферента, который дается только этому человеку и отличает его от других? Неужели человечество прошло такой долгий и мучительный путь к вершинам сознания, чтобы оставить ее, эту женщину, без главного — без дифферента? Быть может, просто не возникли обстоятельства, когда дифферент, заложенный в каждом человеке, мог выявиться в ней? Как обнаружить его? Сам того не подозревая, Рустем, оказывается, думал о ней уже с первых дней ее появления в лагере. И, по невольной привычке психолога, наблюдал. Но ему бросались в глаза, увы, только блоки. Вот ее внимание к нему, Рустему, — цельный и ясный блок стареющей женщины, которая хватается за чужую молодость; блок скуки, не знающей, как себя занять; блок доброты, в которой она находит источник самоуважения: блок рисовки, рассчитанной на престиж в глазах окружающих; блок живости и остроумия, работающий на готовых словесных клише и обеспечивающий легкость общения. Тесты, собеседования, анкеты, психические свойства личности, интересы и склонности — вопросы, которыми ему приходилось заниматься, дали ему необходимую сноровку. Блок за блоком Рустем полностью разблокировал Ларису Ивановну и сейчас только делал вид, что слушал ее. без труда разгадывая наперед, о чем она будет говорить.