П.И.Чайковский
Шрифт:
негромко цитирует по памяти Ларош. — Друг Петя, а почему ты не положил эти слова на музыку? Право же, вышло бы, как ты говоришь, недурно.
— "Нотр пти Пушкин", — задумчиво произносит Чайковский. — Что значит "наш маленький Пушкин". Так называла меня в детстве Фанни Дюрбах. Я ведь,
— Тогда что?
— Нет, нет, этого "если бы" не могло случиться, — решительно возражает себе Чайковский. — Хотя мое преклонение перед литературой наверняка оказало мне неоценимую услугу: ибо оперный либреттист далеко не всегда обладает музыкальным слогом. А я, как ты знаешь, могу вдохновиться по-настоящему лишь добротной литературной основой.
— Что верно, то верно. Тут у тебя солидное чутье. Вот взять хотя бы Фета — многое из его поэзии не доходило до меня, пока ты не стал перекладывать ее на музыку. А теперь вижу, как это чудесно:
Уноси мое сердце в звенящую даль, Где как месяц за рощей печаль; В этих звуках на жаркие слезы твои Кротко светит улыбка любви.— Некоторые произведения Афанасия Афанасьевича Фета я ставлю наравне с самым высшим, что только есть высокого в искусстве. — Чайковский задумчиво смотрит вдаль, где сквозь редеющие стволы исполинских сосен проглядывает полоска закатного неба. — Люблю русскую литературу еще и за это ее удивительное гармоническое слияние ощущений и порывов души с состояниями природы. Это чувствуется уже в "Слове о полку Игореве". Ни у одного западного писателя не встречал я столь дивной, какой-то мистической и в то же время так близкой сердцу связи человека со всем мирозданьем. А вот в русской песне, русской сказке, в наших народных обычаях и поверьях это есть.
…Друзья долго сидят в гостиной, не зажигая лампы. Алексей накрывает на веранде стол, напевая "Журавля", в клумбе возле крыльца громко стрекочут цикады.
— В народе говорят: хлеба поспевают, — тихо замечает Чайковский, кивая в сторону раскрытого окна, за которым полыхают частые зарницы. — Мы находим в этом поэзию, а для народа хлеб — основа всей жизни. И как бы ни была тяжела жизнь у наших крестьян, дух у них крепкий, здоровый. Мы, интеллигенты, живущие несравненно лучше, еще получаем от них громадный заряд оптимизма. И это несмотря на тесноту, духоту, мрак, в которых они прозябают. Сердце сжимается, как подумаешь, до какого унизительного состояния доведен русский народ. Хотелось бы что-нибудь сделать для него, а бессилен…
Они долго молчат, каждый погружен в свои думы.
— Однако не так уж мы и бессильны, — первым нарушает молчание Ларош. — Вон, слышу, Алексей уже не "Журавля" поет, а твою симфонию. А он ведь тоже народ. Знаю, читают и Достоевского, и Толстого, и того же Пушкина — вот тебе и мрак. Думаю другой раз: пробуждается что-то в душах, копится, а потом как вырвется наружу… Ты знаешь, третьего дня слепец возле Новодевичьего монастыря "Белеет парус одинокий" пел. Заслушаешься. Я вот и мелодию записал. Нет, Петя, ты все-таки не прав относительно нашего бессилия. Сам ведь, помню, говорил, что музыка, искусство вообще раскрепощают душу. Однако ж, кажется, ужинать пора — грибками запахло, пирогами свежими. Итак, ужин, Гоголь…
— Новая симфония этого немца Иоганнеса Брамса, которую я сгораю от нетерпения проиграть с тобой в четыре руки, и, как всегда, на сон грядущий Моцарт. Волшебный, чарующий, неземной, вечно юный и обожаемый мною Моцарт…
Приезд Петра Ильича Чайковского в Париж совпал с началом сближения России с Францией, что тут же выразилось в моде на все русское: салоны красоты предлагали многочисленные шляпы фасона "Кронштадт", галстуки в стиле "франко-рюсс", в "Фолибержер" с огромным успехом выступал прославленный русский клоун Дуров с целым выводком дрессированных крыс…
Чайковскому претила дешевая сенсация, вовсю раздуваемая французской прессой, раздражал повышенный интерес к особе "Пьера Тшайковски". Как-то ему на глаза попался абзац в одной бульварной газетенке, репортер которой прямо-таки изощрялся в описании наружности русского композитора: "Это — человек маленького роста (?!), с благовоспитанными, но робкими манерами… с меланхолическим пламенем во взгляде, которое отражается во всех его сочинениях". Петр Ильич был вне себя от гнева. Однако приходилось сдерживаться — чужбина диктовала свои правила поведения.
В артистических кругах имя Чайковского пользовалось почетом, уважением, восхищением. Французские композиторы Гуно, Массне, Сен-Санс, Форе знали, любили его музыку. Известный дирижер Колонн предоставил в распоряжение русского композитора превосходный симфонический оркестр.
В доме Полины Виардо-Гарсиа Чайковского попросту боготворили. Еще десять лет назад знаменитая певица выписала из России клавир "Евгения Онегина", который с наслаждением играла своим гостям. Эта немолодая, но еще полная сил и энергии женщина произвела на Петра Ильича самое обаятельное впечатление. Она как святыню хранила память об Иване Сергеевиче Тургеневе, с которым состояла в многолетней дружбе, рассказывала Чайковскому историю создания многих произведений замечательного русского писателя.
Каждый раз, бывая в Париже, Чайковский непременно навещал этот милый дом. Шутил с хозяйкой, любезничал с ее дочерьми, с удовольствием слушал свои романсы в исполнении многочисленных учениц Виардо. И даже танцевал с молодежью.
Однажды после ужина мадам Виардо с таинственным видом взяла гостя под руку и повела в свою громадную нотную библиотеку.
— Сейчас я сделаю вам нечто весьма и весьма для вас приятное, — сказала она и загадочно улыбнулась. — О да, я знаю, вы боготворите этого человека…
Чайковский держал в руках подлинную партитуру "Дон Жуана" Моцарта, "писанную его рукой", и не мог поверить своим глазам. Просто наваждение какое-то. Он живо представил хрупкую тщедушную фигурку своего кумира, склоненную над этими, теперь уже пожелтевшими от времени, нотными листами… Он захлебнулся в вихре прелестных мелодий.
Мадам Виардо незаметно удалилась, тихонько прикрыв за собой дверь.
"Ради одного этого стоило приехать в Париж, стоило терпеть всех этих маркиз, графинь, неделю не вылезать из фрака, — думал Чайковский. — Знал бы я, что меня ждет такая встреча. Да я бы летел сюда точно на крыльях…"