Падение царского режима. Том 7
Шрифт:
Коковцов. – Мне кажется, что тут надо поставить вопрос не о совете министров, а лично обо мне, потому что совет министров совсем взволнован не был. Совет рассматривал это дело потому, что я, как председатель, внес и предложил его в качестве дела обще-политического характера, на решение не единоличное свое, не на всеподданнейший доклад, которого я старался избегнуть, а на решение правительства, которое должно было принять на себя ответственность по этому делу. Так что совет министров взволнован не был. Если и были приняты некоторые меры, то это мое личное дело. Я должен объяснить, чем я руководился, а руководился я простым положением. Дело мне доложил Белецкий, доложил в форме ассигнования денег на отправку в Америку. Я должен сказать, что, правильно или неправильно, но во всей моей деятельности я старался принимать такие меры, дабы никто не мог меня упрекнуть в том, что я прилагал руку к каким-нибудь действиям предосудительным, которые потом могли бы быть обращены в форму обвинения или, по крайней мере, укора. Может быть, тут некоторая щепетильность (успел ли я в этом, не знаю), но когда мне Белецкий сказал о деньгах, мне показалось, что, может быть, это такой вопрос, о котором совесть человека (а я начал службу в министерстве юстиции) заставляет его подумать и пренебречь многими неприятными впечатлениями для того, чтобы восстановить справедливость. И тогда я решил отнестись к этому делу, как к эпизоду. Я мог поступить иначе и сказать Белецкому: «Потрудитесь оставить меня в покое, потрудитесь дать оборот делу, какой вы считаете нужным, а я денег не дам, и если вы их дадите, то скажу министру юстиции, что вы дали против меня». Я имел право дать такой ответ, потому что никакие дела жандармского управления, касающиеся роспуска, меня, как председателя совета министров, не касались, а как министра финансов – тем паче. Эти соображения, некоторого рода, может быть, щепетильные в отношении своей собственной государственной репутации, и затем нежелание приложить руку к делу, в котором есть мотивы сомнительные, заставили меня принять меры, т.-е. вызвать министра юстиции, дабы не было потом разговоров, что дело, имеющее специфический политический характер, было рассмотрено летом, при участии товарищей министра. Так что я не могу сказать, что был взволнован; у меня были дела, которые гораздо больше меня волновали. Я принял меры предосторожности в отношении лично себя и, затем, попытался направить дело законном путем.
Председатель. – Не обманывает ли вас память вот в каком отношении. В том, что дело Шорниковой дважды подвергалось обсуждению: сперва на частном совещании у вас, в присутствии Маклакова, кажется, Золотарева, Корсака, Белецкого, Джунковского, – еще без Щегловитова, и второй раз, уже в составе…
Коковцов. – Может быть. Первому совещанию я не придавал значения обсуждения в совете министров, потому что, когда пришел Белецкий, я помню была суббота (я по субботам уезжал на два дня в деревню), а затем, когда приехал в понедельник, я хотел все более подробно изучить и смотрел на разговор с этим господином, как заинтересованным в направлении этого дела.
Председатель. – Нам придется сегодня прервать ваш допрос, но он далеко не окончен, потому что есть еще несколько обстоятельств, которые должны быть выяснены путем ваших показаний. Когда вам будет удобно пожаловать к нам?
LXXXIII.
Допрос М. В. Родзянко. [*]
Содержание. Начало войны. Двоевластие. Тыл и фронт. Разруха путей сообщения. Отношение Горемыкина. Маклаков и его враждебная позиция по отношению к вел. кн. Николаю Николаевичу. Манифест к полякам. Россию должна спасти бюрократия. Недостаток военного снаряжения. Князь Львов и общественные организации. Разговор Родзянко с б. царем во Львове. Санкция б. царя на устройство особого совещания по обороне.
Дата допроса не указана. В оглавлении тома на странице 477, а также во вступлении – "К седьмому тому" – указана дата 4 сентября. – Прим. В.М.
Председатель. – Мы позволили себе пригласить вас в заседание пленума Комиссии в виду того, что по ходу нашего расследования, по некоторым общим вопросам политической жизни России нам хотелось бы иметь ваше разъяснение. Но, кроме того, один из следователей также интересуется вами. Так что, если у вас достаточно времени, вы после нашего допроса будьте добры подняться наверх, где вам будут поставлены уже формальные вопросы. В виду того, что мы расследуем деятельность министров за последние годы, нас интересуют вопросы политической жизни, относящиеся к 1914-15-16 и 17 годам. И чем ближе к этому моменту, тем подробнее хотелось бы остановиться на некоторых вопросах. Позвольте начать с начала войны, которая застала министерство Горемыкина. Особенное наше внимание обращают на постах министров фигуры Протопопова, Маклакова и А. Н. Хвостова.
Родзянко. – Протопопов – финал всего этого дела.
Председатель. – Я беру их не в хронологическом порядке. Кроме отдельных лиц, некоторые общие политические течения в министерстве. Быть может на этом кратком очерке общего политического направления с начала войны вы будете добры остановиться.
Родзянко. – Я должен удостоверить, что, если я не буду ссылаться на документы, я должен буду сообщать мои субъективные впечатления. При объявлении войны у меня было такое впечатление, что министерство Горемыкина всецело поняло громадность задачи, которая возникает в виду этой войны. Хотя должен сказать, что к сожалению и против чего я всегда ратовал, оставаясь в меньшинстве, общее направление не только правительственное, но и думских кругов и даже общественных кругов, было таково, что война продлится только 6 месяцев. Это я думаю, господа, вы все помните. Мне казалось, что это положительная нелепица, потому что Германия затеяла войну не для того, чтобы в 6 месяцев добиться Эльзаса, а для того, чтобы добиться известных целей, союза центральных государств и т. д., что потом и оправдалось. Но, к сожалению, правительство полагало, что война эта будет не длительная, что напряжение всех воюющих стран будет так велико, что война скоро кончится. Я сошлюсь, например, на мнение лидера кадетов Милюкова, который был убежден, что война будет продолжаться 8 месяцев. И в правительстве, сколько я знаю, до войны эта точка зрения преобладала. Таким образом, все их расчеты по снаряжению и т. д. были построены вот на этом основании. Но вы помните, конечно, дни энтузиазма, 26 июля, созыв Думы, наше заседание и т. д. Это, конечно, была вспышка патриотическая, которая засим, в силу обстоятельств, должна была замениться отношением деловым. И когда Дума была распущена и вступило в действие правительство Горемыкина, тут уже явилась масса организационных вопросов, принципиальных, по устройству командного состава. Не до того было. В это время я много беседовал и старался убедить Горемыкина и Кривошеина. С Маклаковым у меня были отношения довольно рогатые. Извините за выражение. Но тех, с которыми я мог говорить, и даже со Щегловитовым немного беседовал, я предупреждал, что, по всем имеющимся данным, оставлять так это дело, в надежде, что война скоро кончится, нельзя. У нас уже тогда обнаружился недостаток снарядов. По расчету первых же боевых действий тратились такие безумные количества боевых припасов, которые не имели себе подобного. Так же было относительно обуви и одежды. Это мы знали очень хорошо по документам в Государственной Думе, по обороне. В конце августа стало ясно, что дело будет плохо, если война затянется. Надо вам сказать, что здесь воспоследовало непонятное для меня разделение власти, Горемыкин стал на такую позицию, которая предрешила все дальнейшее отношение правительства к войне. Горемыкин на первых же порах объявил мне, что им сделаны все попытки (я его одобряю, потому что такие же попытки делались мною лично), он употребил все усилия для того, чтобы отговорить отрекшегося императора от того, чтобы он стал во главе войска. А желание было упорное тогда же, сейчас же возглавить войска главнокомандующим. Тогда Горемыкин все-таки был в силе, его слушались, и он сумел Николая II отговорить. Но на основании положения о командовании полевыми войсками, получилась беззаконная картина, о чем говорилось в Думе много раз. В силу этого нового положения, доминирующее значение получил верховный главнокомандующий. Если бы правительство Горемыкина встало на правильную народную точку зрения, на которую встал я, и приглашали его встать и другие, то он нашел бы пути, чтобы это смягчить. Получилось так, что тыл живет под командованием правительства, а дальше – демаркационная линия. Тут уже правительство не смеет ни шагу сделать. Выходило, например, так: идет поезд с каким-нибудь войском. До известной демаркационной линии он находится в ведении министра путей сообщения, а когда он эту линию перевалит, он попадает в заведывание неизвестно кого. Там был ген. Ронжин, который якобы заведывал путями сообщения. Поезд, перевалив какую-то воображаемую линию на карте, находился уже не в ведении министерства путей сообщения. Эта раздвоенность шла и дальше. Откуда идет разруха путей сообщения? От этого неправильно поставленного принципа. Всегда есть первоисточник, и начинается хаос. Штаб верховного главнокомандующего или управление его решило, что все это нужно поставить на военную ногу. Набрали они разных капитанов, более или менее неспособных к строевой службе, и сделали их комендантами. Получилось на станциях железных дорог двойное начальство. (Я начинаю снизу, потому что это перешло наверх.) Комендант облечен всей полнотою власти чуть ли не до расстрела включительно, и начальник станции тоже, потому что железные дороги признаны на военном положении. Он тоже облечен огромной властью. И вот эти два элемента сталкиваются друг с другом. Доходило до того (мне в моих поездках в ставку по дороге жаловались), что с одной стороны, где начальник станции более энергичный, там он наседал на коменданта, а там, где комендант энергичнее, он чуть ли не револьвером грозил начальнику станции: «я хозяин». Вот с чего началось. В первую же мою поездку в ставку, я говорил с великим князем Николаем Николаевичем, что так нельзя, получается хаос. Это было в августе или сентябре, когда я ездил в первый раз: «Этот хаос начался с железных дорог и мало-по-малу отразился на всем отправлении частей ближайшего тыла, затем пойдет вглубь, и вы получите полное раздвоение власти, иначе безвластие». Он говорит: «Что же мы должны делать?». Я говорю: «Зачем вам эти коменданты? Почему не объединить железные дороги в принципе подчинения министерству путей сообщения? Сделайте комендантами тех, которые опытны в этом деле. Но как всегда всякая власть развращает, так и ген. Ронжин развратился и своей власти уступить не хотел». На это мне великий князь говорит: «Я не знаю, как мне быть, но Горемыкин отказывается принимать какое бы то ни было участие в делах войны». Я говорю, что первый раз слышу это. Вернувшись в Петроград, я был у Горемыкина, говорил об этом, и он высказал определенно эту точку зрения: правительство будет управлять тылом, а вопросы войны – это не мое дело. Вы можете заключить, что получилось. Великий князь, как верховный главнокомандующий, на основании этого положения, издает такие повеления, которые, несомненно, захватывают тыл. Правительство говорит, что ему никакого дела до войны нет, и тормозит на основании знаменитого нахождения дел в производстве, как я это называю. Все дела находились просто в производстве, и получился невероятнейший сумбур. Засим, я должен сказать, что и штаб верховного главнокомандующего был обставлен далеко не удовлетворительно. Те лица, которые там были, очевидно, не отдавали себе отчета в том грандиозном значении, которое приобретет война, что это будет война всенародная, которая не может быть объята канцелярскими распоряжениями. Штаб это не понимал. Значит, с одной стороны, было непонимание, а с другой – прямо нежелание. И с этого началась глухая борьба правительства со ставкой. Если память мне не изменяет, вообще я должен извиниться, весьма возможно, что я несколько спутаю числа. То, что было в октябре, относится быть может к сентябрю. Я не готовился и не знал, что вы будете спрашивать, иначе я немного возобновил бы в своей памяти. Кроме всего этого, мне стало положительно известно, что министр внутренних дел Маклаков занял определенно враждебную позицию по отношению к великому князю. Это стало для меня бесспорно вот с какого момента: вы помните о воззвании великого князя к полякам? Вокруг этого воззвания ходило очень много толков. Говорили, что будто великий князь сделал это самовольно. На самом деле этого не было, а был пущен такой слух. На самом деле это воззвание, как доподлинно известно, составлено министром иностранных дел Сазоновым и засим было на обсуждении совета министров, при чем два министра высказались против, – Щегловитов и Маклаков. Тем не менее это воззвание было одобрено. Разумеется, великий князь, по своему собственному почину, такого документа государственной важности не мог бы обнародовать без согласия правящих сфер. Я говорю утвердительно. Я великого князя знаю хорошо, и знаю, что у него решимости не хватило бы на этот шаг, в силу его характера. Это мне утверждал один генерал, что они получили готовый документ. Когда был издан этот манифест, немедленно же ко мне стали обращаться разные польские организации, отчасти члены государственного совета, граф Велепольский, которые просили меня так или иначе, при докладе моем бывшему императору, выяснить, что это все значит. Действительно, я недавно проглядывал это воззвание, оно оставляет массу недосказанного и непонятного. Что же это такое? Будет ли эта борьба за самостоятельную Польшу, объединенную, или это будет автономия относительно Российской Польши, или это будет скомбинированный союз на началах унии? И поляки совершенно этого не понимали и не без основания приходили ко мне и говорили: «Пожалуйста, выясните это, потому что для нас существенно важно, в какую сторону мы должны вести агитацию в областях не русской Польши, а австрийской и прусской». Разумеется, господа, такого влияния председатель Думы не имел; он не мог поехать и заставить императора встать на ту или другую сторону. Я им посоветовал обратиться непосредственно к верховной власти, которая могла объяснить. Но я веду это к тому, что, когда эта польская организация обратилась ко мне, и, если вы помните, генерал-губернатор Польши Любимов определенно сказал полякам, что все это вздор и все преждевременно, здесь началась перепалка и выяснение этих подробностей со стороны польских организаций. [*] Я буду иметь честь доложить Следственной Комиссии, что было в Варшаве, когда я туда приехал. Когда они все ко мне обратились, я увидел всю эту разнотычку и понял, что´ это может вызвать при оккупации германцами части Польши. И я испросил доклад и поехал к императору и начал ему об этом говорить. Тут я встретил чрезвычайно резкое отношение к этому воззванию. Я был очень удивлен и говорю: «Как же так? Вы сами, ваше величество, изволили подписать». – «Нет, – говорит, – мы поторопились». – «Как это поторопились?» Я был удавлен. Тут мне был дан целый ряд указаний, что все это министр внутренних дел разъяснит. Уже из этих слов я увидел, в чем дело. Вообще бывший император был чрезвычайно скуп на слова. На всех моих докладах преимущественно речь держал председатель Думы, а определенные ответы получал весьма редко, только тогда, когда удавалось задеть его за живое. Так что определенные указания я редко получал от императора. По крайней мере, я всегда просил: «Позвольте, как председателю Думы, иметь право говорить о том-то», – и ответа решительно никогда не было. Должен сказать, что доклады мои, за все 6 лет, которые я имел честь быть председателем Думы, представляли для меня совершенную пытку, потому что приходилось говорить без всякого отклика. Выслушивали меня внимательно и иногда делали замечание, иногда нет. Здесь для меня стало ясно, что огромный перевес в этом деле взял министр внутренних дел Маклаков, вероятно, и министр Щегловитов. Как вам всем известно, это были главы известного правого направления, враждебного общественности и Государственной Думе, потому что мы всегда считались гнездом революции. Тогда мне стало ясно, что получается вторичное раздвоение. Я упоминал о раздвоении в ставке и в правительстве; тут получился раскол в самом правительстве. Горемыкин, надо ему честь отдать, энергично стоял за поляков и за проведение во всей силе воззвания великого князя, а Маклаков и Щегловитов высказались против. Это выяснилось потом и в комиссии по польскому вопросу, которая была незадолго до переворота. Получилось раздвоение военной и гражданской власти. Впоследствии они еще раскололись. Тогда я поехал к Кривошеину, который считался влиятельным и довольно либерально настроенным человеком. Неоднократно у нас с ним были беседы. Я ему указывал, что, если вы так поведете дело, господа… К сожалению, я документально доказать не могу, но полагаю, что Кривошеин не откажется подтвердить.
«генерал-губернатор Польши, Любимов», – Д. Н. Любимов был пом. ген.-губ. Царства Польского, а не ген.-губ-ром.
Председатель. – Ваши объяснения для нас доказательство.
Родзянко. – Очень вам благодарен. Это было в сентябре, в конце сентября 1914 г. Тогда я ему говорю: «Если вы так поведете дело, если ваш председатель будет говорить направо и налево, что ему до войны нет никакого дела, что это дело его величества и его высочества, а их дело только управлять, что войну ведет великий князь, а с другой стороны ставите тормоз тому, что делает великий князь, хотя будто бы и умыли руки; в деле польского вопроса беспокоите поляков, беспокоите театр военных действий, население, а с третьей стороны мы не встречаем никакого сочувствия к общественным силам, желающим прийти на помощь и принять участие в народной войне, смотрите, векселя вы выдали, устами императора взялись вести войну до конца, но при таком порядке не доведете ее до конца и будете разбиты». – «Почему?» – «Потому, что снарядов у вас нет». – «Откуда вы знаете?» – «Наверно знаю, сапог у вас нет, платья у вас нет. Оно есть, но как начнете призывать дополнительные части, развертывать армию, ничего этого не окажется». – «Что же, вы думаете, нужно делать?» – «Во-первых, надо вас всех сменить, начиная с Горемыкина, и призвать людей, которые бы понимали дело, или пускай тогда великий князь будет диктатором, чтобы правительство переехало в ставку, или, по крайней мере, сделать так, чтобы это было согласовано, потому что в противном случае получится разногласие. Это вызовет охлаждение, вы задавите энтузиазм, и Россия будет разбита». Вы видите, что это все оправдалось довольно печально в настоящее время. Тогда Кривошеин задумался над этим, но, повидимому, он был бессилен что-нибудь делать, и над ним уже тяготело известное подозрение. Я долго ломал себе голову, и это я себе объясняю тем, что правительство, а может быть и верховная власть, в чем я не убежден (как вы увидите, были факты, которые поколебали мое убеждение), – тогда же поставило себе такой вопрос, что Россию должна спасти бюрократия, и они справятся без участия живых общественных сил. Вот роковой коренной вопрос. Если мне удастся ясно изложить ход правительственных мероприятий, вы увидите, что так и предполагалось, что власть была бюрократической. Быть может я ошибаюсь, я не хочу верховную власть укорять там, где не знаю точно. Когда я буду иметь основание, я скажу бесстрашно. Так вот, этот пункт все направление политики и предрешил. Этот неправильный путь сделал неправильную политику. К сожалению, некоторая часть нашего общества к этому примкнула, и получилась для правительства и для Горемыкина как бы поддержка общественного мнения. Они доказывали постоянно: «Вот вы там с вашими общественными течениями, а мне пишут то-то и то-то». Я говорю: «Ведь это горсточка, а то, что девять десятых требуют, это – народ, который воюет, несет жертвы, кровью обливается. Вы воображаете, что сами можете воевать, а кончится дело плохо». Это было в конце 1914 и в начале 1915 года, когда я правительство Горемыкина предупреждал, что кончится плохо: «Вы убиваете энтузиазм, вы убьете патриотизм и в силу этого толкнете народ в полосу наживы; на войне все будут наживаться». К сожалению, так все это вышло. В январе Дума собралась, и вот тут у меня был доклад у царя, и я ему это говорил. К сожалению, этот доклад был у меня не письменный. Так что если исходить из корня, коренная ошибка политики правительства была та, что они считали, что они не только могут, но они обязаны Германию победить, потому что они – правительство, а народ должен итти по их повелению и исполнять все, что ими будет приказано. Вот корень зла, откуда пошла все возрастающая разруха. Но в этот период войны сказать, что влияние оказывал Распутин и компания, я не могу. Впоследствии его влияние было, это вне всяких сомнений, и очень сильное, и очень грозное, гибельное. Когда у нас собралась в январе Дума, вопрос о недостатке снарядов, по крайней мере, для нас, членов Думы и членов комиссии по обороне, был совершенно очевиден. Мы с математической точностью высчитали, насколько хватит снарядов, патронов, винтовок и т. д. И здесь наступает период очень сильной борьбы моей лично, по полномочию Думы, с правительством, со ставкой и с императором. В конце февраля, в марте я поехал в ставку, потому, что я считал долгом предупредить великого князя Николая Николаевича о том, что его ожидает, и сказал, что обстоятельства в тылу таковы, что он снарядов не получит. Надо к чести его сказать, что еще в ноябре, декабре и январе великий князь определенно это знал и вел упорную борьбу с Сухомлиновым. Этой области позвольте мне не касаться, потому, что она будет освещена в процессе Сухомлинова (я там давал показания), но я коротко скажу, что великий князь понимал то положение, в котором он находился. Я считаю великого князя одним из честнейших и прекраснейших людей, но он совершенно незнаком с ведением внутреннего государственного распорядка. Это солдат, военный, человек, который никогда душой не кривил. О том, насколько он способен быть верховным главнокомандующим, к делу не относится, но во всяком случае он делал свое дело добросовестно. Я помню одно его характерное выражение; я ему говорю: «Ваше высочество, как же так, нельзя же палками драться». – На это он мне ответил: «Я должен сказать одно: я верующий человек, и мне остается надеяться на милость божию. У меня нет винтовок, нет снарядов, нет сапог, и я к вам, как верховный главнокомандующий, предъявляю требование, как к председателю Государственной Думы, – поезжайте в Петроград и обуйте мне армию; я не могу этого видеть; войска не могут сражаться босыми». На это я ему говорю: «Мне надо от вас документ». Здесь я расскажу вам эпизод, который характерен, потому что он обрисовывает отношение известной части правительства вообще к государственному строю. Я ему говорю: «Позвольте, я так не могу на словах передавать». Тут он мне дал записку: «Прошу и предписываю, как верховный главнокомандующий, сделать все, что зависит, чтобы снабдить армию сапогами». Этот документ у меня до сих пор есть. Я ехал оттуда и думал, как это сделать. Действительно, сапог нет, так как интендантство не успевает. И тогда выяснилось, что я был прав, что война будет не 8 месяцев, что она все расширяется (тогда присоединились Италия и Болгария). Приехав в Петроград, я решил, что без общественных элементов, без общего подъема всего, что есть производительного, нельзя ничего сделать. Свой план действий я расположил так, что если удастся общественное мнение вытащить на сапогах, тогда половина дела сделана; к этому пристегнутся и винтовки и снаряды. Таким образом, я решил, что необходимо созвать для этого земский съезд всех председателей управ и изложить это обстоятельство. Говорят, нужно 3 миллиона пар сапог; по губерниям, чтобы каждая губерния сделала то, что сможет, и, вероятно, в полгода или в четыре месяца мы эти 3 миллиона пар сделали бы. Я списывался со многими председателями управ и, по примерному подсчету, было видно, что 3 миллиона пар для России сделать ничего не стоит, когда была кожа. Вы понимаете, что делать тогда самочинные съезды, которые были строго запрещены, значило обречь все дело на провал, потому что нас бы просто разогнали. Я поехал к Маклакову, и тут произошел такой разговор: «Николай Алексеевич, вот вам записка великого князя, вы видите, в каком бедственном положении находится армия, никакого другого способа нет, и как вы ни сопротивляйтесь, а без общественных элементов здесь не обойтись. Я полагаю, что вы будете настолько патриотичны теперь, что сознаете это. Нельзя же, в самом деле, армию оставлять босой». В декабре доходило до того, что люди обматывали себе ноги палатками, потому что сапог не было. Я это видел позже, в Галиции, когда там был в апреле и мае 1915 года. Тогда Маклаков спрашивает: «Что же вы хотите?» Я говорю: «Извольте сейчас написать мне о разрешении съезда всех председателей управ и городских голов под моим председательством, так как я имею указание великого князя. Мы этот вопрос обсудим, решим, как можно из этой беды выйти». Предварительно я говорил с ген. Шуваевым. Он говорит: «Я выбиваюсь из сил, я с одними военными организациями ничего не могу сделать. То, что я имею – этого мало. Мне нужно сделать запас: 3 миллиона пар, и когда у вас этот запас будет, тогда, вливая в него постепенно все то, что производится, мы армию будем держать одетой и обутой». Вот тут Маклаков и говорит: «Да, конечно, но ведь дело тут не в сапогах. Знаем мы ваши съезды, вы просто хотите, под видом сапог, собрать съезд и предъявить разные ваши требования – ответственное министерство, а может быть даже и революцию». Я говорю ему: «Послушайте, почтеннейший Николай Алексеевич, выпейте стаканчик воды (тут графин с водой стоял), вы, вероятно, не в своем уме и твердой памяти, или я буду иначе с вами разговаривать, вы с ума сошли». – «А что?» – «Перед вами кто сидит? Председатель Государственной Думы, который, по поручению верховного главнокомандующего, должен сообщить, что армия босая. Вы, пожалуйста, на свой аршин не мерьте. Когда собирается съезд, тут не до переворотов, наши братья и сыновья гибнут. Как вы смеете мне это говорить? Я буду жаловаться на вас государю императору, я рапорт подам». – «Я не то хотел сказать, но, конечно, этим случаем могут воспользоваться». Я спрашиваю: «Да кто захочет воспользоваться и каким случаем? Думают только об одном перевороте – министра Маклакова спихнуть, а об остальном ни о чем не думают. Если вы будете так вести политику, вы ввергнете страну в революцию, а что вам надо уйти, это совершенно верно». – «Но я надеюсь, это между нами». Я говорю: «Нет, почтеннейший, между нами это не останется; такие слова председателю Думы не остаются в тайне; вы не предупредили меня, что разговор в тайне, и я тайны делать не намерен и доложу об этом Думе». – «Может быть я не так выразился». – «Вы имейте, по крайней мере, мужество не играть назад. Сказали, так сказали, и я тоже буду иметь мужество сказать это Думе». Он говорит: «Раз вопрос становится так, что армия остается без сапог, то я этот вопрос внесу на рассмотрение совета министров». Тут я подумал – это все-таки шаг вперед. Может быть совет министров можно как-нибудь убедить, чтобы он дал разрешение на этот съезд. Я пошел к Горемыкину и говорю ему: «Вот в каком положении находится армия». Он говорит: «Mon cher, ce n’est pas mon affaire». – «Как не ваша афера? Совершенно ваша». – «Je n’avais pas le droit de la faire». [*] – «Но вы должны что-нибудь сделать, если это пойдет в совет министров; заставьте, чтобы это прошло, дайте мне созвать съезд, и я даю вам слово, я клянусь, – революции никакой не создавать; но про изгнание Маклакова говорить будут». На это он говорит: «Я должен сказать, тоже терпеть не могу Маклакова». Я говорю: «Этому я радуюсь». – «Я обещаю вам поддержку». Я рассказываю вам это, господа, насколько это характерно, насколько в этих лицах было мелочности в то время. Когда громаднейший пожар, когда отечество в опасности, они мне такие вещи говорят. Я этого во век не забуду. Чем же это кончилось? Вносится вопрос в совет министров, Маклаков делает доклад. Тут я рассказываю по тем данным, которые мне передавали, и буду говорить вещи, о которых я слышал; документально я не могу подтвердить, так как журнала не было, а если бы он и был, мне бы его не дали. Дело повернулось так: Маклаков доложил совету министров, что вот такая-то затея председателя Государственной Думы, что председатель Думы человек беспокойного нрава, вмешивается не в свое дело, не дает покоя и представил таблицу, как действует губернаторский комитет (был губернаторский комитет по изготовлению сапог). Тут тоже характерный эпизод. Одна моя знакомая, помещица Калужской губернии, едет в Калугу и встречает довольно крупную партию людей, с виду ремесленников, окруженных урядниками, которых куда-то гонят. Она видит какого-то знакомого и спрашивает: «Куда и что?» – «Да вот, идем сапоги шить, приказано согнать всех сапожников в Калугу – шить сапоги». Вот факт из жизни, вот характерный штрих, как тогда, в 1915 году, враждебность правительства к проявлению общественного убеждения ярко в нос бьет. Я должен вам сказать, что этот факт так меня возмутил, что я истребовал доклад у императора, всю эту штуку ему рассказал и говорю: «Ваше величество, при таком отношении к представителям общественных элементов, которые единственно осуществляют связь, уничтожают средостение между царем и народом, если так ваши министры будут относиться, тогда поневоле надо сказать пословицу: жалует царь, да не милует псарь». Он говорит: «Я ему скажу»; но, очевидно, ничего не сказал, потому что Маклаков был тогда необыкновенно в силе. Вы знаете, что Москва сгорела от 3-хкопеечной свечки; так может быть и тут, от этого инцидента разыгралось особенное стремление общественных сил к объединению на помощь родине, потому что я, убежденный, что это пройдет в совете министров, что это поручение мне дадут, призвал князя Львова, земские съезды и все организационные элементы принять участие в этом деле. Князь Львов приехал и говорит: «Ваше дело обречено на неудачу; но, тем не менее, там все зашевелилось». С этого момента, с начала января, начинается упорное сознательное сплочение общественных сил. Сюда отнесите устройство прекрасно действующих лазаретов, земских союзов, затем продовольственную часть, в которой также принимало участие земство. Но опять-таки это привело, как это ни странно, как раз не к соглашению с правительством, а к тому, что правительство кабинета Горемыкина взяло под сюркуп все общественные силы и всех тех, которые непосредственно говорят дерзости; например, ваш покорнейший слуга и князь Львов считались людьми чрезвычайно опасными. Мало-по-малу нарождалось огромное недовольство, и, наконец, разразилось бедствие в Галиции. Когда я был в штабе генерала Радко-Димитриева, армия была в таком виде, что это что-то невероятное. До начала этого, когда государь приезжал в Львов, я там как раз был, и не мог понять, для чего его туда направили. Он долго со мною говорил, и говорит: «Кто мог думать, что мы здесь встретимся?» Я говорю: «К сожалению, это слишком рано: как бы у нас не отняли. Я объехал всю Галицию и видел, что войска слабы, плохо снабжены». Он говорит: «Пожалуйста, вы не каркайте». Ведь вы знаете, там была сабля пожалована Николаю Николаевичу. Я посоветовал спрятать ее в чемодан. Так что мое впечатление этого периода такое, что правительство стояло на принципе: оно, как таковое, должно победить немца и окончить войну к своей славе; но, с другой стороны, оно не докладывало верховной власти истинного положения дел, потому что в моих докладах бывали моменты, когда царь положительно с облаков падал; для него открывались такие вещи, которые были ему совершенно неизвестны. К этому моменту, когда в Галиции произошло отступление, сдача крепостей, разруха, к тому времени император вспомнил мои доклады, устные и письменные, и когда я приехал из Галиции, я был вызван в Ставку, где он находился. Ставка была чрезвычайно встревожена, кроме великого князя, который, на мой вопрос: «Что вы так спокойны?» – сказал: «Я к этому приготовился, я еще в январе говорил, что я не могу воевать без снарядов, без винтовок и без сапог». Я ему говорю: «А вы знаете, какая меня постигла участь с сапогами?». «Знаю». Я сказал царю: «Вы погубите страну, погибнет Россия при таких порядках». Он спрашивает: «Что же надо делать?». «Гоните прочь ваших советчиков; они погубят всех нас, погубят родину». Повидимому, он тут внял и дал мне обещание, что наиболее одиозные лица будут удалены. К этим одиозным лицам относились – Маклаков, Саблер, Щегловитов, Сухомлинов. Я всячески требовал и просил, чтобы был удален Горемыкин. Государь спросил: «Что же вы можете ему инкриминировать?». Я говорю: «Вещь самую ужасную, которую мог сказать первый министр. «Ce n’est pas mon affaire». Ведь это преступление, за это одно его надо прогнать. Разве можно, чтобы первый министр о гибели страны, о расстройстве финансов, о разрухе, о расстройстве транспорта говорил, что это не его дело? Чье же это дело?» Он на это промолчал; но я тут же получил от него санкцию, так как это было сделано через великого князя, на устройство особого совещания по обороне, которое и положило начало пробуждению общественных сил и призванию их, хоть сколько-нибудь, к активной работе. О результатах я говорить не буду; они у вас на-лицо: армия снабжена снарядами, сапогами, одета. Я вернусь несколько назад. Я Кривошеину указывал, что, если он не призовет общественных сил, то будет плохо. Если бы они меня послушались и последовали указанию Думы, то мы бы выиграли ни больше ни меньше, как 7 месяцев, считая с октября по апрель, даже по май, а для того, чтобы собрать промышленность и наладить ее, нам потребовалось бы приблизительно 10 месяцев, т.-е. через 10 месяцев в марте или апреле 1916 года все было бы в полном ходу. Это документально установлено, вы можете потребовать ведомость увеличения количества пушек, повозок, сапог, и вы увидите, что это дело шло так – сначала. Если бы это дело было сделано в октябре, если бы свой первородный грех правительство признало, – я, конечно, не могу винить одного Сухомлинова, что у него не было снарядов. Я считаю, что, в вопросах обороны страны, все правительство виновато, и, конечно, верховная власть; она, конечно, не очень виновата, потому что ей, очевидно, этого не докладывали, а докладывали обратное; но в этом случае я не могу снять вины с верховной власти. – Если бы они всю эту музыку устроили в октябре, то, вероятно, к марту, т.-е. к моменту наибольшего напряжения германского наступления, когда мы понесли ужасные потери и были отброшены за реку Пилицу, если бы все это было сделано, солдаты были бы обуты, одеты, вооружены, снарядов было бы достаточно, и войска могли бы сражаться. Я считаю, что это бездействие правительства, это «ce n’est pas mon affaire», в половине войны сыграло роковую роль. Первая причина та, что они не хотели никакой общественности допускать, считали, что они должны победить и полагали, что они обойдутся без общественных сил, и в то время, как германский император Вильгельм всех призвал и сумел объединить все элементы страны, у нас, напротив, все тушилось, уничтожалось и противилось. Таким образом, когда дело было так плохо, и, очевидно, всеобщее негодование и тревога дали свои плоды, тогда состоялось заседание Государственной Думы 26 июля. Год прошел с тех пор, но к тому времени верховная власть уже не дерзнула представить в Государственную Думу министерство в том составе, в котором оно находилось. Был уволен Маклаков, Сухомлинов, Щегловитов, Саблер, и дело, как будто, пошло сразу лучше. Были новые министры: князь Щербатов – по внутренним делам, Поливанов – по военным делам, Хвостов оказался в высшей степени порядочным человеком, – тот, который был назначен вместо Щегловитова. Обер-прокурором был назначен Самарин, и как будто вздохнулось свободнее. К этому моменту надо отнести развитие деятельности общественных кругов. Но это продолжалось два-три месяца, и опять традиционные соображения попытаться обойтись во что бы то ни стало без народа получили полную силу, и началась, по меткому выражению члена Думы Пуришкевича, министерская чехарда и возвращение к тому абсолютизму, который не допускал никаких возражений, считая всякое проявление свободной мысли, даже в пользу России, революционным, когда мы все были взяты под подозрение, когда оказалось, что чуть ли не мы тогда старались свергнуть существующий строй.
«Mon cher, ce n’est pas mon affaire». – «Как не ваша афера? Совершенно ваша». – «Je n’avais pas le droit de la faire». [«Мой дорогой, это не мое дело (это меня не касается)». – «Как не ваше дело? Совершенно ваше». – «Я не имел права (полномочий) этим заниматься»].
Председатель. – Какова причина такой резкой перемены правительства по отношению к народу и народному представительству в этот момент?
Родзянко. – Я считаю, что это было влияние императрицы. Иначе я себе этого объяснить не могу, потому что император был слишком мягкий и поддавался всякому влиянию, и до этого поддавался моим уговорам, моим увещаниям, хотя считал меня отъявленным революционером. Но я считаю, что тут влияние императрицы, и тут, по-моему, начинается особенно сильное воздействие Распутина.
Председатель. – Значит, на вопрос, как вы объясняете, почему такую и не иную линию провела императрица, как бы вы ответили?
Родзянко. – Я думаю, что императрица действовала бессознательно, а Распутин действовал сознательно из Берлина, иначе я себе объяснить не могу. Потом все-таки, зная более или менее близко настроение придворных, вероятно, вам сейчас следственный материал не даст никаких таких указаний, документов на ее связь с заграницей, на ее измену. Я думаю, вряд ли это найдется. Я сужу по инциденту с Васильчиковой, которую я тогда же разоблачил и которая, буквально, ею избрана. Я знаю это хорошо, потому что Васильчикова мне близко знакома. Это была провокация со стороны Васильчиковой по поручению из Берлина. Ее можно было спрятать и покрыть; но эта история не была покрыта. Из-за этой истории был поднят скандал, который, кажется, послужил причиной удаления А. Хвостова. Я не так был осведомлен, мне тоже приходилось цепляться и судить по разным привходящим фактам. И мне думается, что она действовала бессознательно; но у нее была уверенность, что верховная власть и верховное правительство должны победить, отнюдь не прибегая к народу, чтобы не народ это сделал, а народ должен этой власти подчиняться. Она очень властная женщина. Хотя я, в моей жизни, видел ее только два раза, но я знаю, по отзывам всех близких лиц, по некоторым обстоятельствам, что она очень властного нрава и имеет до сих пор, вероятно, влияние на своего мужа. Я думаю, что это внушалось ей через Распутина, а может быть (я не хочу эти пошлые слова повторять – «темные силы») тем, что окружало Распутина, – Рубинштейна и т. д. Мне дело представляется таким образом.
Председатель. – Михаил Владимирович, может быть вы сейчас тут соберете все малейшие частички, все данные, мелкие факты, которые позволят вам подкрепить эту вашу уверенность в отношении влияния Берлина на Распутина.
Родзянко. – Фактов у меня опять-таки нет и, конечно, никто этих фактов не получит, потому что так исправно прятали концы в воду, что фактов получить невозможно. Но определенно ходили слухи, и ко мне приезжали даже какие-то частные люди с заявлением о том, что они знают, что через шведское посольство Распутину передаются большие деньги из заграницы. Это я определенно помню. Я знаю, что все эти сведения доводились до сведения ген. Беляева, потому что он был во главе контр-разведки. Так, например, я знаю факт, знаю, что Распутина окружали люди, которые, несомненно, имели связь с заграницей. Потом это подтвердилось. Хотя говорят, что на мертвого не нужно клеветать, но я убежден, что тут его работа. Я не могу иначе себе объяснить, откуда появилось планомерное и правильное изгнание всего того, что могло принести пользу, в смысле победы над Германией. Я только с этой точки зрения смотрю, я не касаюсь недовольства общественных сил верховной властью, этим развитием абсолютизма, которое привело к такому положению, что дальше терпеть было невозможно. Но вот именно в этом деле, в этом беспорядке, который у нас царил, существовал известный порядок. Он планомерно приводил к смене министров. Только что один привык, хотя и плохой, его гонят. Засим, подбор таких лиц, которые совершенно не отвечают общественному настроению. Засим, продолжают ставить в конфликт власть правительственную с обществом. В том, что такое систематическое отстранение государя от Думы началось, когда отношения удалось наладить, вы видите из моего рассказа. Затем, он это понял и приехал в Думу 9 февраля 1916 года. Но уже было поздно, так как после этого уже ничего не последовало. Я тогда в полуциркульном зале, когда его провожал, говорю: – «Ну, а что дальше? Вы изволили пожаловать. А дальше что?». – «Вы говорите на счет чего?» – Я говорю: «Ну, а ответственное министерство?». Он говорит: «Ну, об этом я еще подумаю». Понимаете, вышло как-то куцо. Ведь это получило бы огромное значение заграницей, если бы имело последствия. А эти последствия могли дать движение вперед, могли дать успокоение. Но, говорят, он сделал это на свой страх, и когда приехал к императрице, ему тогда попало. (Я бы попросил только г.г. стенографисток не записывать этого выражения.) И сейчас постарался все загладить. Что на него прием в Думе произвел сильное впечатление, я могу сказать потому, что когда я приехал благодарить, он искренно твердил (я за шесть лет моего председательства изучил его и знал, когда он говорит искренно и когда нет): «Это, – говорит, – на меня чарующее впечатление произвело, – прием. Никогда не мог решиться»… Я очень прошу слова эти не писать.
Председатель. – Вы потом получите на редакцию.
Родзянко. – Очевидно, ему попало очень хорошо, потому что он никак не мог определенно сказать.
Председатель. – Я прервал ваш рассказ. Будьте добры его продолжать; он был очень интересен.
Родзянко. – Позвольте мне подумать, на чем я остановился.
Председатель. – Вы остановились на кратковременности этого улучшения.