Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
Мы пьем маленькими рюмками сладкую наливку и едим пирог. Он какой-то особенный, с прокладкой из варенья и посыпанный желтой сливочной крошкой. Даже как-то неправдоподобно, что есть на свете такие необыкновенные вещи.
— Что сидим, как порядочные. Давай танцевать! — кричит Ирка.
Это среди девочек выражение такое сейчас в моде: «как порядочные», Со все сидит в стороне, заводит патефон. Он здесь случайно, у него девочка в АМС. Мы с Валькой стараемся, как можем. Танцуем возле стола. Видно от наливки, но у нас получается. Девочки поют, переделывая слова:
А в тарелке плавали вместо вермишели
Черные ресницы, черные глаза.
Ирка лишь
Потом играем в игру, которая называется флирт. На карточках напечатаны названия цветов и драгоценных камней, а напротив какое-нибудь высказывание с тайным смыслом. Чаще всего — стихотворная строка, или пословица, или просто намекающая фраза. Все это с буквой «ять», на старой плотной бумаге. Некоторые карточки новые, как видно взамен утерянных, и там напечатано на машинке или написано от руки ровным ученическим почерком. Есть там и французские слова, но мы их пропускаем.
— Смарагд! — говорит мне Ирка и передает карточку.
Читаю: «Ты понимал, о мрачный гений, тот грустный безотчетный сон».
— Нарцисс! — отвечаю тут же, отдавая другую карточку из тех, что у меня в руке. Там прямо и ясно сказано: «Стремлюсь к тебе, мой ангел милый!»
В ответ — левкой: «Все, слова, слова, слова…»
Я решаюсь на большее — изумруд: «Ужель забыла ты лобзанья?»
В ответ маргаритка: «Ах!»
Мы в увлечении перебрасываемся карточками, и вдруг карточка со стороны — сапфир: «Пустое сердце бьется ровно».
Поднимаю глаза. Это Надька. Носик ее чуть вздернут, светлый локон падает на лоб, в глазах какой-то вызов и обида. Перебираю карточки и отвечаю тем, что написано от руки — сирень: «Кто любил, уж тот любить не может, кто сгорел, того не подожжешь».
Продолжаем играть, громко смеемся, читаем вслух наиболее томные выражения. Это и в шутку, и почти всерьез. У всех, у нас и у девочек, разгорелись глаза, временами чьё-то лицо заливается вдруг краской.
Я отстраняюсь на мгновение и снова замечаю букву «ять» в печатном тексте. И сразу почему-то встает все связанное с этим: выложенные из желтого кирпича и по-строгому красивые станции, водокачки, пакгаузы каждые двадцать-тридцать верст, без воды вокруг, под диким, неистовым солнцем. Дома тут в городках из такого же кирпича, с ровно размеченными улицами, арыки в желтом, аккуратном камне вдоль этих улиц, и ни один кирпичик не треснул, не выкрошился за пятьдесят, за семьдесят лет. И дорога, которую два батальона солдат без шума и суеты построили на тысячи верст через пустыню вместе с самым длинным в то время железнодорожным мостом через древнюю буйную реку. Там старые шпалы еще целые на этой дороге. И от нее другие дороги с такими же станциями и мостами чуть ли не в самую Индию. Что-то еще незримое увиделось вдруг мне сейчас в этом маленьком доме посреди пустынь и садов, где мы играем в смешную, лукавую, чистую игру. Я читал, как играли в нее в прошлом веке, и тогда уже повеяло на меня устойчивым душевным теплом… Родился я в студенческом общежитии института народного образования, как называли тогда университет, в интернациональной семье, и не знал всего этого. Слово флирт употреблялось родителями только в отрицательном смысле. Впрочем, как и все остальное, включая дома и пакгаузы из старого желтого кирпича. Совсем маленьким видел я, какими острыми брызгами разлетался он, когда рвали собор. Наше окно смотрело прямо на Греческую, и я каждый день видел его высокие белые стены в проеме поднимающейся вверх улицы, когда мать запирала меня, уходя на работу. Однажды утром его не стало, и я ходил смотреть, как заметали с мостовой эти желтые осколки…
Девочки с чувством поют:
Это было, кажется, в июле,
Вы из рук кормили голубей,
А теперь, в артиллерийском, гуле,
Вы огонь ведете батарей…
Мы переглядываемся. Почему-то не очень ложится к нам в душу эта песня. Хоть слова в ней и звучные.
Где же шелк и прелесть ваших бантов,
Алый цвет и нежный взгляд очей,
Я в шинели, в чине лейтенанта…
Особенно не то что-то в припеве.
Я хочу, чтоб вы к своей шинели
Прикололи розы лепестки!
Ведем всякие разговоры о героизме и любви. Тут перед нами стояла Тамбовская школа пилотов. Они летали на «Илах». Так вот, один курсант из них влюбился, а она вышла замуж за другого. В день свадьбы он разогнал шеститонную машину и на бреющем влетел к ней прямо в дом. Даже и сейчас там стоят обгоревшие руины, и на кладбище, где похоронили их вместе, воткнут пропеллер. Не то здесь, не то в Красноармейске, не то еще где-то это произошло. Обычный авиационный треп, но мы киваем головами, соглашаясь с девочками, что это настоящая любовь. Лица у них задумчивы и прекрасны.
Потом гурьбой провожаем девочек. Ирка, как хозяйка, идет с нами. Сначала доводим до дома подругу, которая живет дальше всех, затем, на обратном пути, Надьку, и последней — Ирку. Я задерживаюсь с ней. Валька и Со стоят, ждут меня, зовут. Потом они уходят.
Мы целуемся с Иркой, долго и страстно. Ирка смуглая, у нее черные как смоль кудрявые волосы и такие же черные большие глаза. Она наполовину татарка. И имя у нее немного другое, редкое, которое ей очень идет. Я привычно обнимаю ее, но она уверенно ставит предел для моих действий. Только губы ее дразнят меня и глаза искрятся…
Иду в эскадрилью напрямик, перескакивая через арыки, и думаю о том, что говорил мне сегодня Гришка. Слишком уж толстые ноги у этой Тамары Николаевны…
Я лезу вторым. Впереди меня ползет Даньковец, сзади Иванов. Проползаем два-три шага и опять надолго останавливаемся. Даньковец по сантиметру продвигает вперед руки, пробует землю. Хоть говорил од что давно знает этот путь, а все же проверяет каждый шаг. Я не вижу этого, только слышу осторожные движения его пальцев. Потом сапог его отодвигается от моего лица, и я подтягиваюсь следом, стараясь не задеть рукой что-нибудь в стороне. Когда виснет ракета, мы лежим, как кучи торфа вокруг, такие же темные, мокрые и неподвижные…
Два или три часа уже ползем мы так. Где-то сзади остались колья с кусками оборванной проволоки, наверно, от какой-то прежней линии обороны, потом пошли старые обрушенные окопы. Знакомое нам дерево с вывороченным корнем теперь справа от нас. А мы ползем дальше. Что-то долго на этот раз возится Даньковец. Слышу, как глубоко он вздыхает и, подняв над головой, показывает мне во тьме что-то круглое, вроде большой катушки ниток. Только потом догадываюсь, что это мина. И опять мы ползем…
Кажется, теперь мы у места. Совсем близко темный неровный прямоугольник. Это штабель оплывшего торфа, который виден нам днем. Даньковец машет рукой. Я двигаюсь к нему, замираю рядом. Сзади подползает Иванов. Рука моя проваливается в пустоту. Это узкий ровный окоп — ход сообщения. Он идет от вывороченного дерева туда, к чернеющему над болотом лесному косогору.
Даньковец делает прутиком метку и неслышно сползает в чужой окоп. Мы за ним. Идем в сторону дерева. Хороший, удобный ход: лишь голову пригни, и не видно. Тут место повыше, чем у нас, и вода не выступает из земли. Шагов через двадцать окоп немного расширяется, чтобы можно было разойтись встречным. Мы ложимся тут на краю и ждем. Час, другой, третий, пока не теряется ощущение времени…
Все происходит неожиданно, но почти так, как говорит Даньковец. Двое их идут от косогора небыстрым шагом. Луна где-то спрятана за плотными тучами, но их видно еще издали: две приподнятые над окопом круглые головы. И шаги их мы хорошо слышим. Все ближе они, даже тут в ногу идут. Одного мы пропускаем, и в то же мгновение Даньковец скатывается сверху на него. Одновременно я захватываю рукой под каску другого. И как-то теряюсь, не готовый к этому. Я ожидал борьбы, а немец нисколько не сопротивляется, даже руки не поднимает. Вижу его выпученные глаза и давлю все сильнее. С той стороны окопа его держит Иванов, не давая и шевельнуться.