Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
Мы едем кучей, стоя, на высоком «студебекере». Впереди офицеры на «Додже». Рядом с комэском на переднем сиденье Ларионова. Даже отсюда я стыжусь смотреть на нее, отвожу глаза в сторону…
Моемся в большом арыке, что за летным полем. Ныряем с разбега, выплескивая воду на скользкие глинистые берега, гогочем так, что не выдерживает, начинает трубить ишак за высоким дувалом. Всякий раз мы ждем его крика и орем что-то ему в поддержку. Потом начинаем готовиться к вечеру.
Мы здесь — разные люди. Я, Валька Титов и еще три-четыре человека — школьные «старики», из первых, Большинство нас — сержанты. За спиной какая-никакая, а служба. Потом, через месяц-два после нашего приезда, поступил основной контингент из десятых классов спецшкол. Они различные по характеру: ворошиловградцы —
Тут как-то и место влияет, где стоят спецшколы. Во-рошиловградская — в Самарканде, и все пополнение туда — из Ташкента; Воронежская — в Караганде, ближе к Сибири, а Одесская — где-то в Пенджикенте, куда еще на верблюдах ездят. Пожалуй, только и осталось там одесского, так это название.
Почти одновременно прибыла дальневосточная команда — человек пятьдесят из пехоты. Эти, так даже ефрейтору козыряют и все не могут сменить режим. Там, говорят, у них блюхеровская дисциплина, хоть командование давно сменилось.
И последними, когда уже начались занятия, приехали фронтовики, все больше почему-то из 16-й воздушной армии. Эти привезли с собой напущенные на сапоги бриджи, баки под пилотками, запасы плексигласа для ножей и портсигаров и какой-то особый дух, тревожный и горький, плохо еще нам знакомый. Большая часть их вылетела самостоятельно после пяти-шести часов вывозных. Они ведь все довоенных призывов, летали с самого начала войны стрелками-бомбардирами или механиками, у каждого ордена и медали. К нам их отозвали из полков и дивизий переучиваться на пилотов. У нас особый выпуск, ускоренный. Они все вспоминают и поют:
Крутится, вертится ВИШ — двадцать три,
Крутится, вертится с маслом внутри…
И дальше:
Если бы не было этой войны,
Спали бы с бабой да жрали блины.
Ох, надоело, ребята, воевать;
Кто это выдумал… твою мать!
А еще, дурачась, воют они смоленскую частушку бабьим истошным голосом, отчего почему-то спазма делается в горле:
Выду, выду на крылечко.
Посмотрю на небушко:
Не идет ли старшина,
Не несет ли хлебушка.
До сих пор мы пели другие песни о войне.
Учебные эскадрильи несколько раз переформировывали, так что все у нас хорошо знают друг друга. Время от времени, когда кончается лимит на бензин, мы ездим к своим в другие эскадрильи. Они к нам и подавно: здесь командование школы, все службы и штаб.
Все мы — друзья. Но у меня есть близкие мне люди. Раньше всего это Валька Титов, приехавший почти одновременно со мной. Он ленинградец, из знаменитой летной фамилии. Старший брат его — известный авиатор, погиб где-то в тридцатых годах во время катастрофы, что случилась на воздушном параде. Об этом писали тогда все газеты. Другой брат, летчик-испытатель, разбился в тридцать восьмом году. Третий погиб в начале войны. А Валька — самый младший из братьев.
Из воронежских я дружу с Ванькой Золотаревым и Мишкой Каргаполовым — Кульбасом. Мишка уже не воронежский. Он откуда-то с Алтая и поступил к ним в Караганде. Среди ворошиловградских у меня друзья Со, Бу и Ва. Так они по примеру книги о первобытных людях называют себя. Это Соболев, Буслаев и Вайсбург. Среди дальневосточников у меня друзья — Гришка Сапожников и Урманов. Гришке скоро тридцать лет, и не знаю, что же меня с ним сблизило. Это старший сержант, закоренелый служака. У него до сих пор удивленно поднимаются редкие рыжеватые брови, когда кто-то из спецов посылает его подальше. Он у нас старшина отряда, но должность эта чисто номинальная. К тому же и летает он, как дуб. Уже одиннадцать лет Гришка в армии. Он из самого несчастливого возраста. Стал когда-то младшим командиром, значит лишний год службы. Потом был Хасан, Халхин-Гол, с Дальнего Востока никого не отпускали. И война. Это о них армейская пословица: «По закону Ома — через два года должен быть дома, по закону Бернулли — еще восемь лет привернули». А Сапар Урманов — мой однолетка, мягкий, умный парень с какой-то удивительной, благородной стеснительностью в поведении. Слова плохого от него не услышишь, а когда ему говорят, он только улыбается.
Из фронтовиков ближе всех мне Федя Тархов. Он настоящий артист, певец и до войны выступал по радио. Да и к нам он приехал из фронтового ансамбля. Недолго дружил я еще с Кудрявцевым, но его перевели в другую эскадрилью…
Мы драим сапоги. У меня и еще трех-четырех в эскадрилье они офицерские, хромовые, ко всеобщей зависти. Когда кто-нибудь из нас в наряде, сапоги надевают на танцы другие. У остальных они кирзовые, и их густо смазывают отработанным солидолом. Свежим нельзя — быстро сгорят. Долго ждут потом, чтобы солидол высох и не пристала пыль. Некоторые обузили по ноге свои кирзовые сапоги, у других они так и остались с широкими голенищами.
— Козу хорошо в них любить! — мрачно замечает Дьячков, из фронтовиков, оттягивая голенище.
— Это почему же? — спрашивает кто-то из спецов.
— Не убежит.
В город идем группами. С аэродрома есть два пути: один через станцию и другой — по арыку до мельницы, оттуда через речку к скверу. Я с Валькой Титовым, Мишкой Каргаполовым и другими иду вдоль арыка. Сразу за летным полем, где арык расширяется, купается Ларионова. Мы замолкаем и отводим глаза, безразлично смотрим на небо, на верхушки деревьев. У нее черный купальник и высокая полная грудь. На нас она и не смотрит: спокойно лежит на спине, сведя вместе ноги в воде и стараясь не замочить волосы. Младший лейтенант Каретников сидит на берегу с перевязанным горлом. Весит он больше ста килограммов и вечно чем-то болен, даже свинкой как-то переболел. У них открытая любовь, и живут они тут в снятой у узбеков комнате. Каретникову не больше двадцати, он сам недавно закончил училище. У нас все инструкторы такие. А ведь ей уже сколько лет…
В бывшей церкви, где сейчас клуб, играет оркестр. Это наши ворошиловградцы — труба, саксофон, барабан, две мандолины, что-то еще. Я не очень понимаю в музыке. Сегодня наш концерт для города. Подгурский — тихий мальчик из одесских спецов садится за пианино, и Федя Тархов поет:
По глухим, знакомым деревушкам
Возвращался с плена я домой;
Утомленный, но шагал я бодро,
Оставляя след в степи чужой.
Голос у него красивый, мужественный — драматический тенор, и в этом здании с замазанными известкой картинами на потолке он звучит с особенной силой.
Аникушка, Аникушка, если б знала ты страдания мои…
В городке, наверно, не слыхали настоящих певцов. Публика, в основном, женщины, сидит притихшая. Даже подполковник Щербатов, лично явившийся с патрулем проверять увольнительные, кажется, понял, что пустое это дело. Он стоит с грустным видом и вспоминает что-то свое. Наверно, устав караульной службы.