Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
Почему-то твердеют у меня руки, только потом слышу другой, знакомый гул. Четыре слитых с облаками тени проносятся над нашей головой, ложатся в вираж. И еще два, круто — с другой стороны. «Ла-пятые!»..
«Мессершмитты» — то ли семь их, то ли восемь — разлетаются в разные стороны. Бомбы летят теперь куда попало. Одна ухает в лесу. Воют моторы на форсаже. Это наши. Бой идет у нас над самой головой. Вздрагивает, будто надламывается по длинному фюзеляжу немецкая машина и валится, дымя, куда-то за деревья. Два «Ла-пятых» делают разворот и, набирая высоту, уходят в серые облака вдогонку за другими…
Перевожу
Заметив мой взгляд, Кудрявцев разводит руки, начинает отряхивать шинель. Ему досталась танковая, короткая для его роста…
Весь день идем вдоль черной, с блестящим грязевым накатом дороги. По самой дороге идти нельзя. В низинах и ямах бурая торфяная жижа наливается в голенища, не говоря уже о тех, у которых ботинки. Да и движение частое на дороге: в ту сторону — нескончаемый хвост трехосных крытых брезентом «студебекеров». Нет-нет, между ними мелькнет еще довоенная заплатанная полуторка с уложенными снарядными ящиками. Навстречу — одиночные машины. Перебинтованные люди обязательно орут нам что-нибудь, машут руками. И хохот их непонятный, общий. Вроде бы ничего смешного не. крикнул мужик в пилотке поперек и с забинтованной до плеча рукой, но сам он тут же валится от смеха, не отпуская здоровой руки от борта машины. И внутри все хохочут — громко, до слез, держась за борта, вскидывая к небу забинтованные руки, ноги. Из тех машин, где лежат на дне кузова, прикрытые до подбородков шинелями, голосов не слышно…
Мелкий, с туманом, дождь идет весь день. Шинели мокрые, но не впитывают воду, пропускают ее к телу. Зато не слышно самолетов. Воронки разной величины видны тут и там — старые, с обвалившимися краями, и совсем свежие, где белеют по стенам срезанные корни деревьев. И все ближе, явственней глухие равномерные удары. Грома почти не слышно за сеткой дождя. Звук идет будто из-под земли… Тогда, в сорок первом, это было не так. Сады были полны яблок. Стлались пожары по далекому горизонту. Начинало вдруг греметь то впереди, то сбоку, то сзади. И быстро стихало…
Ночь спим в лесу, в старых блиндажах, как видно, немецких. Дзот стоит амбразурой в ту сторону, откуда мы пришли. Встаем задолго до рассвета и часа два еще идем во тьме. Дождь не кончается. Теперь гремит уже совсем близко — кажется, сразу за ближайшими деревьями. Лес тут чахлый, с выгоревшими участками. Сворачиваем налево, и вдруг видим, что идем по деревенской улице. Все тут есть: плетни, приступки у домов, колодец со срубом, только нет самих домов. Даже труб печных не осталось. А люди есть: посередине улицы едет телега, и человек без руки, в накинутом на плечи мешке от дождя, правит лошадью. Здесь живут где-то в земле.
Теперь мы на широком, огороженном колючей проволокой дворе среди землянок. Все здесь добротное, устоявшееся. Над поднявшимися точно на полметра от земли оконцами бревна в три наката, везде стрелки с обозначением служб, даже песком как будто посыпаны дорожки. Все это укрывает лес.
И солдаты здесь во всем новом: почему-то на них суконные гимнастерки и фуражки с цветным околышем. Они стоят, смотрят, к нам не подходят. Пахнет кашей с мясом, и мы бесконечно долго стоим, хмурые, переступая мокрыми, тяжелыми сапогами.
Наши пацаны, Хрусталев и Рудман, уже здесь: бегают, носят дрова для кухни. Хоть это нас утешает.
Наконец идет наш капитан Правоторов. С ним другой капитан с красивым нерусским лицом в хорошо пошитой шинели и надетой чуть к глазу фуражке. У всех у них здесь того же цвета околыши. Приводят откуда-то еще человек двадцать таких, как мы, без погон, в шинелях и ватных бушлатах, распределяют по взводам. Ко мне попадает четверо. Новые стоят независимо, курят, поплевывают, громко переговариваются между собой.
— Хозяин, время вроде бы обедать, — говорит один, невысокий, плотный, без двух зубов впереди.
— А, Даньковец, — отвечает с легким акцентом здешний капитан. — В третий раз уже к нам.
— Это к тебе, радость моя, в третий.
Капитан как будто не слышит тона. Они стоят с нашим Правоторовым и смотрят бумаги. Тут же, кроме своих лейтенантов Ченцова и Хайленко, еще три чужих офицера и старшина. Два раза проводится перекличка. Потом караульные солдаты и сержанты, которые ехали с нами, по команде отходят, выстраиваются в стороне. Больше мы их не видим. К нам становятся автоматчики в фуражках, но уже не рядом, а шагах в двадцати.
В казарме из свежесрубленных бревен едим щи из котелков, Хрусталев и Рудман притаскивают бак с горячей кашей.
— Рубай, братва, на месяц впиред, — говорит Даньковец. — Очка правильная!
Голос у него хриплый, неприятный. И выговор жлобский. Очень уж давит он на это «впиред». Я сам когда-то так говорил, когда мы, припортовые, затевали между собой драку. «Што ты пригаешь, на свой лоб приключений ищешь?!»
Капитан Правоторов и наши офицеры едят с нами.
— Теперь отдыхать, — говорит капитан.
Ложимся где попало: на нарах, где есть место, на полу. Новые, видно, отдохнули, держат себя шумно, как дома. Особенно Даньковец. С нашим капитаном он ведет себя, как старый знакомый, зовет его на ты. Они сидят вместе, долго о чем-то говорят.
— Так ты с Одессы, Тираспольский! — громко говорит мне Даньковец, возвращаясь от капитана, — Большой Фонтан знаешь? Как Леня в концерте фронту поет: «Моряк не плачет, и не теряет бодрость духа никогда».
Меня коробит от его нахальства, от грубого хриплого голоса, а главное от того, как он давит на слова. Я молчу, но он как будто не видит этого.
— Песни родные знаешь? — Даньковец придвигается ко мне плечом, кладет мне на колено руку с короткими пальцами. — «На Фун-дук-леев-ской открылася пив-вная…». Вот настоящая песня — наша, одесситская!
Родился и вырос я, что называется, в Одессе. Жил на Канатской угол Греческой. Не будет настоящий одессит говорить с таким нажимом: лишь чуть смягчит нужное слово. На Молдаванке и Пересыпи, даже на второй линии Чубаевки так не говорят. По тому, как играют под Одессу, как раз и определяют жлоба необразованного. В Одессе говорят вежливо… И что это такое — «одесситская»? Это в Раздельной даже так не скажут, за сто верст от Одессы. А Фундуклеевская, что он поет, так это в Ростове или в Киеве, тоже, кажется, есть такая улица…