Падение Парижа
Шрифт:
– Развал… Мы у бельгийской границы стоим. Хотели рыть укрепления, раздумали. Я слышал, как полковник кричал: «Только пораженцы могут говорить, что они придут сюда!..» Это их излюбленное слово. А кто пораженцы? Они. Все делают, чтобы немцы нас расколотили. Конечно, будь другое правительство, было бы иначе… Удержаться можно… Только я боюсь – сначала разгромят, а потом нам скажут: «Спасайте». Солдаты спрашивают: «Как коммунисты?..» Когда я листовки получил, накинулись… Офицеры, как на подбор, фашисты. Те же гитлеровцы. Только мой исключение – оглашенный с кактусами… А остальные: «наказание за
– Здесь то же самое… На заводах возмущены, но молчат. Вот только Финляндия растолкала. Говорят: «Финским фашистам самолеты строить? Ни за что…» Могут начаться забастовки. А тогда прорвется…
Он расспрашивал, какие известия из-за границы, что думают о Москве. Дениз объясняла. Он вдруг улыбнулся:
– Вот какая ты стала важная! А помнишь, как я тебя повел на первое собрание?
Они вспомнили начало любви, недомолвки, смущение… И ни губы, ни руки, ни глаза не могли передать силу созревшего чувства. А сейчас снова расстанутся…
– Я прочитала в газете про одного капитана. Англичанин. Это было под Новый год. Они ужинали. Вдруг взрыв – немцы, подводная лодка. Там была его жена, молодая женщина. Он надел на нее пояс и потащил к борту. Она отбивалась, думала, что он сошел с ума. Он ее бросил в воду. Она спаслась. Понимаешь, какое самообладание! И чувство какое!.. Теперь, Мишо, нужно мужество, чтобы жить. Ты мне это скажи, прикрикни на меня, чтобы я была сильной. Я не про опасность говорю, мне ничего не грозит… Но когда мы с тобой расстаемся, каждый раз думаю – вдруг навсегда?
– Все теперь на плотах. Корабль потопили… Но держимся. И доплывем, Дениз. Увидишь!
Они расстались на углу двух темных улиц, широких и тихих, как ночные реки. На груди у Мишо была пачка листовок, два номера «Юманите». До поезда оставалось три часа. Он пошел на вокзал пешком. Затемненный Париж был непонятным, новым городом. Иногда из темноты выступали голые ветки деревьев. А дома не были видны, они только смутно чувствовались, как далекие горы. Детский смех, голос женщины: «Я уронила перчатку», гудок автобуса, огонек сигареты… И была в темноте синева, влажность, неясное бормотание города, похожее на морской прибой.
Мишо думал о Дениз, о расставании судорожном и поспешном – оба боялись выдать боль. Она говорила: «Я положила сигареты в карман…» Он: «Закрой шею, простудишься…» Когда они теперь встретятся? И встретятся ли?
Широкие темные улицы, реки… Вот идет кто-то с фонариком. В темноте слабый свет кажется ярким; он освещает камни, решетку вокруг дерева, ноги. Неужели когда-то на улицах были яркие фонари? А свет исчез, прохожий повернул за угол. Если бы пронести любовь через эти темные годы, как свет фонарика, как крохотный огонек!..
10
Андре послали в Пуатье. Каждый день говорили, что полк отправят на линию Мажино; но слухи не подтверждались. Прошло четыре месяца. Полковник стал своим в салоне маркизы де Ниор; престарелый Гранмезон обсуждал с ним операции против
– Интересно, потеряли мы день или выиграли?..
Жизнь была монотонной, как в тюрьме, маршировали, подметали длинный двор, ели суп с репой; потом бродили по городу, знакомились с продавщицами, смотрели в кино старые картины, пили аперитивы; потом сидели возле чугунной печки, отрыгивая и посапывая, дремали. Андре разглядывал лица, которые постепенно освобождались от напряжения, забот, хитрости. И лица напоминали пейзаж. Андре думал о сходстве человека с землей, о связи между гончаром и глиной. И в такие минуты Андре хотелось работать. Он издевался над собой: «В Париже не писал, а здесь тоскую по краскам…» Лорье сказал: «Через неделю выступим». Андре мерещились огромные клубы дыма, холод рассвета, проволока, смерть, пустая и белесая, как те невыносимые дни, бессолнечные, но слепящие, когда предметы теряют цвет и форму.
Андре легко сходился с людьми. В Париже он жил одиноко – среди холстов, на голубятне. Здесь он оказался с другими, слушал, рассказывал, смеялся, шутил. Особенно он подружился с Лорье. Это был музыкант из Авиньона: играл в кафе. Беспечный, ребячливый южанин, он пел: «Все прекрасно, госпожа маркиза»; минуту спустя говорил: «Война на сто лет»; потом смеялся: «Полковник поднес богородице восковые руки и ноги – авансом, чтобы его не ранили».
Бретонец Ив вздыхал: «Земля здесь хорошая! И коз много. А у нас нет коз. И кто это придумал, чтобы воевать?..» Он останавливался возле каждого дерева, будто встретил земляка. Андре с ним подолгу беседовал об удобрениях, ячмене. Ив иногда ночью хныкал: тосковал по жене, по детям, по дому.
Нивелль был прежде официантом в большом кафе. Два месяца он пролежал в госпитале на испытании. Жена приносила ему герань. Нивеллю сказали, что от герани у него начнется сердечная болезнь, и тогда его освободят. Но герань подвела… Нивелль горячился: «Зачем они меня держат? Я вырабатывал восемьдесят франков в день. Помножь на тридцать. А теперь дела идут еще лучше. Мне вчера сказал официант в «Кафе де Пари», что он зарабатывает вдвое против прежнего. Значит, помножь две тысячи четыреста на два. Я понимаю, что им наплевать на меня. Я тоже на них наплевал бы, если бы мог… А сколько таких, как я? По меньшей мере три миллиона. (Он вытаскивал обглоданный карандаш). Получается четырнадцать миллионов четыреста тысяч. Помножь на двенадцать…»
Бухгалтер Лабон боялся самолетов: «Хоть бы просто застрелили. А то сверху…» Утешался он тем, что жена далеко; не выходил из домов терпимости: «Все равно убьют, хоть на прощанье узнаю, что такое свободная жизнь».
А молоденький, тщедушный Живер писал стихи о черной улице и сумасшедшем шарманщике.
Все эти люди жили вместе, томились, пьянствовали. Кто-нибудь прибегал: «Завтра трогаемся!..» Начиналась суматоха, писали письма, обнимали девушек. Потом объявляли: «Ложная тревога». И снова Ив вздыхал: «Зачем?..»