Падение Рима
Шрифт:
А позавчера другая рабыня тоже видела, как кто-то прятался за каштановым деревом, наблюдая за нашим домом... — распорядительница оглянулась и, убедившись, что поблизости никого нет, добавила: — Клавдий, уж не Гонорию ли ищут?..
— По всем правилам её уже должны были давно искать...
— Значит, тайные сыщики до Рима добрались.
— Выходят, так... Будь осторожна и язык держи за зубами.
— Мог бы и не предупреждать.
— Это я на всякий случай, любовь моя... Скажи, а на раба-гиганта можно положиться?
— Что ты имеешь в виду?
— Можно в случае чего даже посвятить его в нашу с тобой тайну?.. Надёжный он человек?
— Вполне.
— Хорошо... После обеда пришли его в мой таблиц... Хотя, любовь моя, пойдём в мои покои, отдохнём пока...
После любовных утех Клавдий сразу заснул: всё-таки шестьдесят
— А потом покажешь ему, за каким деревом прятался человек, которого видела рабыня.
Через какое-то время в таблин к хозяину вошёл раб, росту в нём было семь футов [75] . Клавдий Асклепия ещё не успел хорошо узнать, распорядительница купила его совсем недавно. В доме нужен был такой гигант для тяжёлых работ.
— Ты родом откуда? — спросил его Клавдий.
— Из Корсики.
— Был я там однажды. Скажу — прескверное место! Болота... Комары... Дикие нравы. С Сардинии южным ветром занесло туда травку. Помню, нашёл пучок между камней, сорвал былинку, растёр, понюхал и... захохотал. Сардоническая травка... Говорят, император Калигула её нюхал; однажды так нанюхался, что своего жеребца захотел ввести в сенат...
75
Почти 2 м 16 см.
— Знатные люди на Корсике её тоже любят пробовать.
— А сам пробовал?
— Приходилось.
— Вот что, Асклепий, хочешь получить свободу?
— Хочу, хозяин.
— А для того, чтобы её заработать, нужно избавить наш дом от тайных наблюдателей... Они на Тукской улице следили за вами и за домом наблюдают...
— Много их?
— Пока двоих видели.
— Управлюсь и с большим количеством... Я их выслежу и удавлю. — Гигант показал на свои ладони, похожие на лопаты для выпечки хлебов... — Трупы же покидаю в Тибр...
— Вот и молодец! Но дам я тебе «вольную», как только приедет мой сын, а он, по моим предположениям, должен объявиться со дня на день.
— Согласен, хозяин.
Через два дня Асклепий доложил, что управился с теми двоими — и они уже кормят собой раков на дне реки.
— На нас не падёт подозрение?
— Всё шито-крыто, хозяин; тихо, без шума...
Антоний находился вне себя от злости — такого не бывало, чтобы два секретаря, самых хитрых и осторожных, бесследно исчезли... Бывали случаи, что тайные сыщики погибали по разным обстоятельствам, но так пропасть, чтобы никто и ничего про них не знал, — этого ещё не происходило. Словно в воду канули! (И тут Ульпиан в своих предположениях был рядом с истиной...).
В Риме что-то творится неладное... Если бы можно было бы поехать туда самому и оценить обстановку на месте. Но ехать туда нельзя: беглецы знают евнуха, да и человек он теперь заметный...
«Главное — спокойствие, во злобе решать такие вопросы не годится, поэтому, Антоний, успокойся, — приказал себе корникулярий. — Промахов допущено тобой и так немало... А Плацидия заранее не пожалела золота... За что, спрашивается?.. Знает, чем меня умаслить... Нужен я ей. Ведь по сути дела нет у неё, кроме меня, особо преданных людей во дворце. Подхалимов сколько угодно! И Плацидия это понимает... Положение у неё не из завидных... И здесь хватает проблем, и в провинциях... То тут, то там вспыхивают восстания обедневших колонов, беглых рабов. Как можем — тушим вспышки... А тут ещё беда — на юге распространилась чума... Пока ею охвачены два острова — Корсика и Сардиния... Наверняка туда завезли морские разбойники... У какого писателя я читал описание этой страшной болезни?.. Господи, помоги вспомнить! У Лукреция... Точно — у него: Тита Лукреция Кара...
Антоний прошёл в библиотеку, достал несколько его поэм, развернул: вот оно — изображение чумы в Афинах в начале Пелопоннесской войны...
«У людей поднимается огромная температура, наливаются глаза кровью, гортань изрыгает чёрную кровь, затекает шершавый язык. От человека исходит смердящий запах падали. Безысходная тоска соединяется с мучительными стонами. Мышцы охватываются судорогой, тело покрывается язвами, распаляются внутренности человека нестерпимым огнём. Иные бросались в воду, чтобы охладить распалённое тело. Многие низвергались вниз головой в колодцы. Люди бессильно корчились на своих ложах, а врачи, видя перед собой дико блуждающие взоры больных, что-то бормотали про себя и сами немели от страха. А люди, у которых уже путались мысли, хмурили свои брови, имея дикое и свирепое выражение лица, в ушах у них раздавался несмолкаемый шум, прерываюсь дыхание, и тело покрывалось потом. С хриплым кашлем брызгаю солёная слюна шафранового цвета. У несчастных тряслись руки и ноги, а после жара их охватывало холодом. С наступлением смерти разевался рот, заострился нос, растягивалась кожа на лбу, выпадали глаза и виски, твердели и холодели губы. Люди мучились по восьми или девяти дней, а если кто и выживал, то язвы по всему телу и чёрный понос всё равно приводили больного к роковому концу. Болела голова, из ноздрей текла гнилая кровь, люди лишались рук, ног и других частей тела, а иной раз и зрения. Люди валялись на улицах, издавая такой смрад, что к ним не решались приближаться даже хищные звери и птицы. Родные покидали друг друга, спасаясь от болезней, но и это ни к чему не приводило. Умерших хоронили кое-как или вовсе не хоронили. Прекратились все работы на полях и в самом городе. Всё было завалено трупами, не исключая и храмов, и часто один труп лежал на другом. Весь город был набит стекавшимися отовсюду людьми; и все они погибали от грязи, смрада и скученности жилья. Везде пылали похоронные костры, из-за которых обречённые люди дрались, желая сжигать своих, а не чужих».
«В этом мрачном описании Лукреций совместил методы монументальности и художественного изображения человеческой жизни во всём её ничтожестве, бессилии и тупике... — подумал корникулярий. — Методы, свойственные показу не только того давнего времени, но и нашего, ибо человеческая жизнь во все века была и остаётся плевком, который легко растирается ногою...»
Снова мысли Антония перекинулись к Риму: «Посылаю туда ещё людей... И пусть они больше наблюдают в храмах бога Митры... Думаю, что я в поисках Гонории встал на верную стезю... Так, по крайней мере, подсказывает мне моя интуиция... А классическое её определение таково, что оно есть безотчётное, стихийное, непосредственное чувство, но основанное на предшествующем опыте, на постижении истины всё же путём доказательств, а не просто так, с бухты-барахты... Думал, что характер Плацидии я изучил до конца, оказывается — совсем не так; в эти дни она проявляет завидное терпение и понимание ситуации... И это хорошо, иначе её нервозное вмешательство внесло бы лишь сумятицу в мои планы...»
Владелец оливковой рощи, расположенной на берегу озера Когинас в Сардинии, грек Клисфен был большеносый зануда. Но занудливость его находилась в прямой зависимости от количества выпитого им вина: после двух фиал он становился весельчаком и добряком. Добряком, конечно, в том смысле, чтобы пошутить или проявить к рабу снисхождение. А вообще-то у этого «добряка» на счету сотни загубленных жизней...
В прошлом грек Клисфен начальствовал над пиратской тахидромой, которая промышляла не только в Тирренском, но и Средиземном и Ионических морях, «Свистать всех наверх!» — до сих пор в ушах большеносого грека стоит пронзительный свист боцманской дудки, и он видит, как палубу моментально заполняют его бородатые матросы в малиновых шароварах с заткнутыми за широкие матерчатые пояса кривыми ножами. А уж если тахидрома тесно прижималась к чужому кораблю, как блудливая женщина к богатому вдовцу, то капитан орал во всю мощь своей глотки: «На абордаж!» и сам был непрочь помахать акинаком, взобравшись на чужую палубу, и поживиться.
Своего бывшего боцмана, имеющего пудовые кулаки, он сделал управляющим, когда приобрёл на острове оливковую рощу. Управляющего звали Адраст, земляк, тоже родом из Афин, имел музыкальное образование, а сам Клисфен в бытность писал стихи. Но в Афинах, как и Риме, когда наступал голод, то первым из города гнали в шею поэтов и музыкантов, музыкантов серьёзных, а не тех, кто на арфах или кифарах подыгрывал матронам, занимающимся с рабами любовными утехами...
Нет необходимости рассказывать, как эти изгои мыкались, пока не попали к морским разбойникам, отрастили бороды и надели малиновые шаровары...