Падение Стоуна
Шрифт:
И даже еще более скверным было то, что мое окно на третьем этаже в задней части дома выходило на великолепные сады и прочую роскошь богемного Лондона. Преуспевающие художники заселили Тайт-стрит, улицу, параллельную моей, но отражающую совсем иной образ жизни. Особенно хорошо мне был виден сад, где я мог наблюдать двоих детишек — одетых во все белое, — пока они играли под солнечными лучами; обворожительную женщину, их мать; их дородного отца, члена Академии. И грезить о подобном идиллическом существовании, столь непохожем на мое собственное детство, в котором солнечного света отнюдь не было.
Не все журналисты — редакторы.
Утром я проснулся страшно голодным, потому что накануне вечером почти ничего не ел и много ходил. Поэтому я быстро оделся и спустился в обеденную комнату, где миссис Моррисон каждое утро готовила завтрак для «своих мальчиков». Она была единственной причиной, почему я оставался в этом доме, и, полагаю, то же относилось ко всем ее жильцам. Как домоправительница она была почти безнадежна, а как кухарка — и того хуже. Ее завтраки граничили с непристойностью, а вечером овощи она варила с такой энергией, что нам еще везло, если они были не более чем желтыми, когда вываливались на тарелку в лужицу горячей воды, чтобы смешаться с серыми жесткими кусками мяса, которое она готовила сугубо своим способом, и еще никому не удалось выяснить, как именно она преобразовывала некогда живую тварь в подобное безобразие. Филипп Мулреди, уповавший снискать славу стихами (позднее он удовольствовался богатой невестой), иногда декламировал вирши в честь бедного животного, заколотого на алтаре миссис Моррисон. «Тут ты лежишь, о злополучный боров, столь бледный, серый и поблекший». Хотя, щадя чувства нашей хозяйки, он удостоверялся, что она на кухне, когда Каллиопа осеняла вдохновением его чело.
Но в любом случае она вряд ли уловила бы иронию. Миссис Моррисон была хорошей женщиной, вдовой, прилагающей все усилия, чтобы выжить в этом безжалостном мире. И пусть еда была отвратительной, а каминная полка густо заросла пылью, но она творила атмосферу такого теплого дружелюбия! И не только это. Она охотно чинила нашу одежду, стирала наше белье и оставляла нас в покое. Взамен она ждала умеренную плату за комнату и иногда малой толики нашего общества. Фунт в неделю и часок болтовни. Сущие пустяки.
Хотя и журналист (теперь я вспомнил — бывший журналист), я, увы, болтуном не был — в отличие от Брока, радовавшегося любому предлогу, отвлекавшему его от работы. Мулреди гордился еще и талантом вести беседу, хотя, заведя разговор, любил поразвлечься, рассуждая столь занудно и на такие темные темы, что бедная женщина редко улавливала, о чем он, собственно, толкует. Ее фаворитом был Гарри Франклин. Он работал в Сити, занимая какую-то низкоразрядную должность, однако пребывать кабальным ему явно оставалось недолго. Он был серьезным молодым человеком, каким любая респектабельная мать была бы рада видеть своего сына. Каждый вечер он затворялся в своей комнате постигать тайны денег; он намеревался изучить свое дело так досконально, что никто не решился бы отказать ему в повышении, которого он жаждал. Он часто возвращался в поздний час, трудясь на своих нанимателей без сверхурочной оплаты и в полном одиночестве, чтобы в любой момент быть на пике своих обязанностей.
Он был достоин всяческих похвал, но — посмею ли я сказать это? — порядочным занудой. Брок и Мулреди с легкостью его шокировали. Каждое воскресенье он посещал церковь и редко разговаривал за обедом. Однако он мало что упускал и был сложнее, чем казался. Иногда я подмечал мягкий блеск в его глазах, пока он слушал бурные излияния своих сотоварищей-жильцов; подмечал усилия, скрытые за подавлением души и дисциплинированностью тела. И он жил с нами в Челси, а не в Холлоуэе или Хэкни, где главным образом гнездились птицы одного с ним пера. Франклин считал себя особенным, другим, возможно, далеко превосходящим своих коллег, и отчаянно пытался подогнать реальность под уровень своих грез.
Не мне было принижать его честолюбивые мечты, не мне было говорить, что должность главного управляющего какого-нибудь провинциального банка, предположительно его цель (тут я сильно недооценил размах его честолюбия), слишком жалкая, чтобы грезить о ней по ночам, когда соседи выше и ниже этажом видят себя Микеланджело или Мильтоном. Его мечта была не менее сногсшибательной, а осуществлял он ее с большой решимостью и недюжинными способностями.
— Мне необходима ваша помощь, — сказал я.
Он готовился отправиться на работу и прикреплял к брючинам велосипедные зажимы, но тут обернулся ко мне. В лад своему общему подходу к жизни он дважды в день крутил педали через весь Лондон вместо того, чтобы заплатить два пенса за билет в омнибусе. Но два пенса — это два пенса, а к тому же омнибус подразумевал зависимость от других людей и риск опоздания. Франклин не любил зависеть от кого бы то ни было.
Он посмотрел на меня с опаской и ничего не ответил.
— Я серьезно, — заверил я его. — Мне необходимо получить сведения о деньгах.
Он продолжал молчать.
— Нельзя ли мне немножко пройтись с вами?
Он кивнул, и мы вышли на улицу вместе. Он являл собой редкое зрелище. Миссис Моррисон сшила большую сумку из жесткой парусины для его цилиндра, который мог слететь или запачкаться, пока он крутил педали, и он тщательно привязывал сумку к седлу своей машины сзади. Затем он натягивал суконные гетры, крепко их завязывая на лодыжках и бедрах для защиты брюк, и обматывал шею чем-то вроде шарфа для защиты жесткого белого воротничка от грязи лондонских улиц.
— Вы ведь понимаете, насколько смешно вы выглядите во всем этом?
— Да, — ответил он невозмутимо, в первый раз нарушив свое молчание. — Но мои наниматели придают большое значение внешнему виду. Многих ребят поотправляли домой без оплаты за неряшливость в одежде. Зачем вам сведения о деньгах? Я думал, вы их не одобряете?
Франклин разок слышал, как я рассуждал о зле капитализма, но не счел нужным защищать своего бога от провозглашаемых мною ересей.
Я заговорил: