Падение Стоуна
Шрифт:
Это ее подбодрило. Она откинула голову и рассмеялась.
— Джон? Столоверчение? Ну конечно, нет! Он был самым практичным, безоговорочным материалистом, каких я когда-либо встречала. Он ни во что подобное не верил. И не интересовался. Абсолютно. Он даже в церковь не ходил.
— В таком случае зачем он посещал собрания спиритуалистов?
— Я уверена, что он их не посещал.
— А я уверен в обратном. Вот, послушайте. — И я прочел кое-какие выписки из его ежедневников.
— Мадам Бонинская? — сказала она, когда я дочитал.
— Иначе известная как колдунья. Ее нашли убитой через два дня после смерти вашего мужа.
На этот раз я заставил ее замолчать. Сказать ей было нечего. Она
— Почему ваш муж обращался к медиуму? Следующий вопрос: есть ли тут какая-то связь с ее смертью? Или его?
— Позвольте рассказать вам одну историю, — сказала она. — Давным-давно, когда я была молодой и красивой, я жила в Париже. Я вела чудесную жизнь и часто приглашала гостей на обед. Друзей и знакомых. Политиков, писателей, музыкантов. Вот причина несколько преувеличенного отзыва Ксантоса обо мне. Меня это очень забавляло, и когда я познакомилась с Джоном, то пригласила его. Думаю, я хотела щегольнуть. Может быть, даже заставить его ревновать, хотя в то время воспринимала его не более чем знакомого. Приятного человека, хорошего собеседника. С кем я чувствовала себя уютно.
Как бы то ни было, он навещал меня, хотя и не часто. Он не одобрял пустопорожние разговоры с артистическими натурами, и постепенно его скептицизм внушил мне ощущение, что глупо транжирить жизнь таким образом. Как-то вечером он пригласил меня пообедать в ресторане с некоторыми его деловыми знакомыми и некоторыми моими. Они плохо сочетались друг с другом. Некий доктор начал рассказывать о гипнозе, которым лечил своих пациентов, и упомянул спиритуализм. Ауры и эманации. Относился он к этому весьма серьезно и предложил всем отправиться на сеанс с медиумом, подвизавшейся тогда в Париже. Было это в те дни, когда мадам Блаватская наделала столько шуму и подражательниц ей нашлось хоть отбавляй. Вы помните Блаватскую?
— Я почитал про нее, чтобы представлять обстановку.
— Впрочем, не важно. Некоторые из гостей с энтузиазмом откликнулись на это предложение и заговорили о духовности и о нищете нынешнего века, лишившего человеческие души поэзии. Предоставляю их рассуждения вашему воображению.
Ничто не могло бы сильней спровоцировать Джона. Он был рассержен, а то, что я была готова отправиться на этот сеанс, рассердило его еще сильнее. Он всегда утверждал, что все подобное — либо декадентское потакание собственной глупости, либо жалкие крестьянские суеверия. Будущее человечества обеспечивается ревом мартеновских печей, а не постукиванием чайных чашек. Его привело в ужас, что взрослые люди готовы принять всерьез очевиднейшее, как он считал, шарлатанство. Я впервые увидела его рассерженным, и мне показалось странным, что он так разволновался из-за того, что считает нелепостью. Разумеется, причина была в другом. Во мне. В том, чем я была. Тогда же произошла наша первая ссора. Она была некрасивой, недостойной и внушила мне, что он любит меня по-настоящему.
— Вы были… в этом вы согласны с ним?
— В молодости я таким интересовалась. Модно, увлекательно и, полагаю, остается таким и по сей день. Для меня это было тем же, что партия в бридж. Чем-то, чтобы развлечь гостей, позволяющим всем нам играть наши роли. Каждый вел себя так, будто верил, поскольку полагал, что остальные верят. Ну, да это не важно. Суть в том, что Джон глубоко презирал все это и так просто своих убеждений не менял.
— Так, значит, маловероятно, чтобы он, например, обратился к медиуму в надежде установить личность этого ребенка? Может быть, чтобы поговорить с ним, если он знал, что тот умер?
— Джон, настолько удрученный потерей ребенка, не настолько ему дорогого, чтобы его разыскать, беседует с тенями через посредство шарлатанки? Нет! Это невозможно.
— Но ведь он пошел к ней.
— Так вы мне сказали. Если вы сумеете узнать почему и если это не отвлечет вас от главного направления поисков, так узнайте. Пусть еще один сюрприз добавится к тем, с которыми мне уже пришлось столкнуться. Что-нибудь еще?
— А морфин?
— Это вас не касается.
В ее тоне прозвучала ледяная окончательность, не допускавшая возражений. Я почувствовал себя надерзившим слугой и, полагаю, покраснел от смущения. Она ничем мне не помогла, не затушевала мой промах. Наоборот, она мгновенно приняла формальную, деловую манеру, подчеркивающую, что я наказан. Я осознал, что это было ее оружием, одним из многих в обхождении с мужчинами; она держалась интимно, дружески, с намеком на близость, затем делала шаг назад к формальности. Ее владение языком было безупречным в том смысле, что она умела намекнуть на интимность или отчужденность, дружбу или неодобрение сочетанием тона, слова и жеста. Легкая нота неодобрения — и я готов был сделать что угодно, лишь бы вернуть ее расположение. Не думаю, что ею руководила расчетливость; она просто не могла вести себя иначе.
Однако я был не вполне готов стушеваться. Если она умела быть твердокаменной, то и я сумею.
— Вы проинструктировали меня забыть о том, что ваш муж давал деньги анархистам, — продолжал я. — Полагаю, вам известно больше, чем мне, только вы считаете, что это к делу не относится. Пожалуйста, объясните, что вам угодно, и я подчинюсь вашим пожеланиям.
— Ах, Мэтью, мне так жаль, — сказала она умоляюще, мгновенно снова потеплев. — Пожалуйста, не сердитесь на меня, даже если я сержусь на вас. Вы же знаете, что приносите дурные вести. И не можете ожидать, что меня они обрадуют, а не рассердят. Не ваша вина, что последние несколько недель моя жизнь превратилась в кошмар, но это так. Я прошу вас быть мягче со мной.
— Но вы со мной не мягки.
— Я сожалею, если каким-то образом причинила вам боль. Я этого не хотела. Пожалуйста, поверьте мне.
Я не поверил, но самые слова, сказанные ласково и тепло, вновь преисполнили меня надеждой и смели все плоды моих усилий убедить себя, будто отношения между нами — нанимательницы и нанятого. И ничего больше.
— Конечно, я вам верю, — сказал я.
Перечитав это, я вижу, что выгляжу дураком. Возможно, я им и был. Я уже объяснял, что Элизабет принадлежала миру, о котором я ничего не знал. Полагаю, совершенно очевидно, что с самого начала мое презрение и подозрительность сочетались с равной долей завороженности. Ее образ жизни, деньги, слуги, туалеты, картины, досуг, да и просто изобилие всего, опьяняли самой близостью к ним. Отъединить ее от этого окружения было невозможно, но, думаю, ее обвораживающая загадочность не уменьшилась бы, даже будь она гораздо беднее. Она была пленительной. Смена настроений, вспышки гнева и такие же вспышки доброты; то, как ранимость сменялась стальной решимостью; чувство юмора, внезапно уступавшее место глубокой серьезности. Ее непредсказуемость гипнотизировала.
Даже то, как она третировала других, подобно миссис Винкотти. Неприятное зрелище, но мне было важнее, что меня она не третирует, во всяком случае, не часто. Это внушало мне ощущение моей особенности. Я упивался им, потому что оно было мне необходимо; ничего подобного я прежде не испытывал. А когда все кончилось, я унес его с собой, как бесценное сокровище. Она заставляла людей — мужчин, будем точны — ощущать себя лучшими, чем они были на самом деле, более талантливыми, более красивыми, более достойными уважения. И это не было обманом, приемом подчинять других своей воле для достижения своей цели, хотя было и этим. Это было, я убежден, абсолютно подлинным, своего рода душевная щедрость, пусть она и пускала ее в ход себе на пользу.