Падение Стоуна
Шрифт:
— Эти, а?
— Что? — Я обернулся и увидел, что на меня пялится угрюмый мужчина так, будто я только что призвал к отмене налогов на землевладельцев. Могучий, умный, его глаза излучали раздражение, что он так плохо владеет английским. Он взмахнул рукой.
— Стулья. Их надо организовать.
Он говорил с таким явным и невнятным акцентом, что было трудно уловить, насколько рудиментарны его понятия об английской грамматике. Разобрать хоть что-то было почти невозможно.
— Что? — повторил я почти в панике.
Он поднял стул, сунул его мне в руки и грубо толкал, пока стул не оказался
— Опять.
— А! Хорошо. — Он явно не потерпел бы отказа. Я почти ждал, что он выхватит револьвер и пристрелит меня, если я выкажу хоть какое-то неудовольствие. А потому я поспешил взять еще стул, затем третий и медленно составил их в ряд.
— Хорошо. Очень хорошо. — Громовый хлопок по спине и широчайшая улыбка означали, что мои труды на общее благо были одобрены. — Пить.
Он ткнул в меня бутылкой вопреки закону от 1892-го о регулировании употребления спиртных напитков и нахмурился, а может, это была улыбка. Трудно определить. Я улыбнулся в ответ, насколько сумел. Пить мне абсолютно не хотелось, но вновь я почувствовал, что отказаться было бы неразумно. Мы выпили за здоровье друг друга, опять улыбнулись, еще один хлопок по спине, и он отчалил.
— А вы, полагаю, товарищ Мэтью, друг-журналист товарища Стефана, — произнес холодный женский голос позади меня с сильным немецким акцентом, но грамматически правильно и удобопонятно.
Я стремительно повернулся. Я открыл рот, чтобы ответить. Учтивый, светский, способный с честью выйти из любой ситуации. Вот каким я хотел быть и категорически не был. Я не сумел выговорить ни слова.
— Вы пришли выслушать речь? Здесь у нас мы видим журналистов не часто, а потому, полагаю, вы здесь, чтобы увидеть товарища Питера.
Она говорила негромко и была из тех, кто не смотрит на того, с кем говорит. Сейчас она упорно смотрела на что-то над моим левым плечом, выражая презрение, которое точно гармонировало с жесткостью ее голоса.
— Э…
— Сядьте поближе, он мямлит.
Она откинула голову и одним пальцем вернула на место прядь волос, упавшую на глаза. Я же так настойчиво вглядывался в нее, запоминая каждый ее жест, — и вот этого она никогда не делала. Она будто заимствовала другую личность. Словно вообще была другой личностью. Я был полностью сбит с толку. Конечно же, этого быть не могло.
Одета она была, как и все в этой комнате. Негреющая, старая одежда, абсолютно не к лицу. Черные сапоги из грубой кожи. Застегнута до подбородка на многочисленные пуговицы, одна из которых не застегнулась, а другая и вовсе оторвалась. Суровое, крайне серьезное лицо, словно бы часто рассерженное. Кожа землистая, состарившаяся. Утомленность. В этой улыбке не было ни на йоту теплоты.
Нет, решил я.
— А вы?
— Называйте меня Дженни, — сказала она категорично.
— Это ваше настоящее имя?
— Какое это имеет значение? Для женщин имена — это клейма подчиненности. Кто был твой отец. Кто твой муж. Мы должны сами выбирать свои имена. Вы согласны?
— Абсолютно. Я и сам так думал.
— Я не одобряю глупое острословие.
— Простите. Привычка.
— Избавьтесь от этой привычки. — Она вынесла приговор. И точка. — При надлежащем внимании вы найдете этот митинг очень поучительным.
Она, готов поклясться, чуть было не щелкнула каблуками, а затем на краткую долю краткой доли секунды, пока она отворачивалась, я увидел ее глаз. Серый. И я испытал такой знакомый шок, пронизывавшее меня всего вяжущее чувство в животе, судорожный выдох, внезапное ускорение сердцебиения.
Стефан Стефаном, и вопреки бесспорной притягательности многочасовой речи русского анархиста я решил уйти, и побыстрее. По крайней мере я умудрился не побежать, а просто направиться к двери сквозь группы людей, идущих в противоположном направлении, настолько быстро, насколько мог. Иозеф остановил меня как раз, когда я вот-вот должен был обрести свободу.
— Вы же, конечно, не уходите?
— Боюсь, я должен. Я… — Я попытался, но не сумел придумать сколько-нибудь веской причины. — Я только сейчас вспомнил про неотложную работу. Страшно сожалею. Я так предвкушал…
— Ну, в другой раз, — сказал он без особого интереса. — Как видите, двери всегда открыты. Даже для журналистов.
— Спасибо. Вы очень добры. А я и то немногое, что видел, нашел интересным, очень интересным. Скажите, кто вон та женщина?
Я кивнул так незаметно, насколько сумел.
— Почему вы спрашиваете?
— Ну, понимаете, мы поговорили. А здесь женщин так мало, вот я и полюбопытствовал.
— Если хотите узнать, вам надо самому ее спросить. К тому же я мало что про нее знаю. Она иногда заглядывает сюда последние полгода. Первое, что она сделала, когда сошла с парохода.
— Парохода?
— Да. Она немка, должна была уехать из-за… ну, это не важно. Но она непоколебима и предана делу. Если хотите узнать больше, спросите ее, но ответа не ждите.
Я не хотел слишком нажимать, а потому ушел. Ну хотя бы Хозвицки не появился. Меньше всего мне требовалось сочинять еще какую-нибудь отговорку.
Кропоткин прибыл менее чем через десять минут после моего ухода. Я увидел его с моего наблюдательного поста по ту сторону улицы. Часть тренировки — во всяком случае, часть того, как я себя вытренировал. Умение ждать. Искусством этим владеют лишь немногие. Большинству спустя две-три минуты уже надоедает, и они приходят в возбуждение и измышляют десятки весомых доказательств, что тратят время попусту, и все лишь просто чтобы уйти. Я же научился ну, не получать удовольствие, а вернее, позволять моим мыслям рассеиваться, так что время будто проходит быстрее. Некое успокоение. По-своему талант, я знаю, хоть и небольшой, которым я очень горжусь. А потому я нашел темный уголок в проулке, тянущемся сбоку от бакалейной лавки по ту сторону улицы. Оттуда все было отлично видно, а свет газового фонаря туда не достигал. Я поплотнее завернулся в пальто. И начал ждать. И ждал. Увидел, как торопливо вошел Стефан и еще несколько человек; увидел подъехавшую карету и вылезшего из нее высокого мужчину с густой пышной бородой. Вот, подумал я, Кропоткин. Предположим, десять минут на раскачку, затем по меньшей мере три часа митинга. Я вытащил карманные часы из жилета и прищурился на них. Восемь часов. Вечер предстоял долгий.