Падение Стоуна
Шрифт:
— И, как я понимаю, его вдова тоже, — сказал я.
— О да. Насколько мне известно, она может знать больше, чем следует. Рейвенсклифф мало чего ей не рассказывал.
— То есть?
— Не знаю, конечно, что в точности он ей говорил, но я слышал, она наняла человека искать то дитя. Что, разумеется, придало мифу реальности. Чем больше бедолага напутает, задавая вопросы, тем лучше.
«О Господи!» — подумал я.
— С вами все в порядке? — спросил Баринг.
— Не совсем. У меня весь день немного желудок болит. Вы не сочтете меня ужасно грубым, если я откланяюсь?
— Очень жаль. Разумеется.
— Кстати, а леди Рейвенсклифф здесь?
— Конечно же, нет. Она в трауре. Ее даже в Каусе нет.
— Правда?
— Определенно нет. Я пил чай там сегодня. Нет, думаю, она все еще в Лондоне. Знаю, она не поборница условностей, но даже она не стала бы…
Стала бы, не стала — мне было все равно. Повернувшись, я вышел из бального зала настолько медленно, насколько мог себя заставить, добрался до большого французского окна, открывавшегося в сад и, когда меня уже не было видно, бросился бежать к стене, через которую попал сюда.
Там я сидел час или больше, вполуха слушая звуки оркестра, случайные шаги, когда мимо проходила пара или когда мужчины выходили покурить сигару, а женщины подышать воздухом, но все это меня не трогало.
Все были правы. Меня выбрали за мою полнейшую непригодность. Моей настоящей задачей было все запутать. Ребенок не существовал, его никогда не существовало; это была подстраховка, задуманная для защиты компаний Рейвенсклиффа на случай, если он умрет до того, как его великий проект будет завершен. Правительство нуждалось в дредноутах, но не решалось их заказать. «Барингс» и Рейвенсклифф раскошелились и поставили на то, что правительство передумает. Разумеется, все надо было делать в тайне; малейший шепоток мог бы обрушить правительство и империю Рейвенсклиффа.
А меня хотя бы на йоту это заботило? Нет. Я утешал ее в горести, сочувствовал ее утрате, отчаянно трудился, лишь бы найти нужные ей сведения, приходил к ней со своими маленькими открытиями, был обманут благодарностью в ее взгляде, когда заверял ее, что все будет хорошо. А когда я начал узнавать больше, чем следовало, объявился Ксантос, чтобы меня припугнуть. Господи милосердный, как же я их всех ненавидел. Пусть без меня друг с другом грызутся.
Наконец я встал, затекший и окоченевший, хотя вечер был теплый, и переполз через стену на свободу нормального, ординарного, земного мира, где люди говорят правду и подразумевают то, что говорят, где честность идет в счет, а приязнь неподдельная. По сути, в мой собственный мир, где мне было привольно и комфортно. Но вина в действительности лежала на мне. Мне следовало бы прислушаться.
Я уже упоминал, что имею обыкновение спать хорошо — по большей части. По счастью, великий дар не покинул меня и той ночью. Хотя Джексон адски храпел и пол был жестким, я уснул уже к двум и спал так, словно все в мире замечательно. Утром мне пришлось потрудиться, чтобы извлечь воспоминания о предыдущем вечере, но, выудив их, я обнаружил, что они меня не мучают. Да, меня выставили дураком. Манипулировали мной, использовали меня, обманывали. Не в первый раз и не в последний. Я хотя бы сам обо всем догадался. Даже мысли о мщении, мелькавшие у меня в голове накануне, утратили свою притягательность. Да, я мог бы рассказать все двум моим храпящим товарищам. Но зачем трудиться, а кроме того, какой от этого будет прок? Я мог бы уничтожить компании Рейвенсклиффа, но на смену им тут же придут другие — точно такие же.
И было чудесное, ясное утро, из тех, когда жизнь прекрасна. Я даже не обиделся ни на жалобы Гамбла, что украл его одежду, ни на настоятельное требование отдать ему гипсового омара как сувенир. О том деле я решил больше не вспоминать. Я потрачу деньги Элизабет Рейвенсклифф. Я не буду больше думать о дредноутах, не говоря уже о медиумах, анархистах или прочей чепухе. Все это меня не касается. Мне нет до этого дела. Я снова стану журналистом, вернусь к прежней жизни, несколько богаче, чем был до того. И вообще какие у меня причины жаловаться? Я хорошо оплачивался, и если платили мне за то, чтобы я выставлял себя дураком, пусть так. По крайней мере я был хорошо оплачиваемым дураком. А вечером, решил я, я поеду в Саутгемптон, сяду на корабль и поплыву в Южную Америку, но прежде перешлю чек Ксантоса в мой банк. Еще деньги. Если хотят раздавать их направо и налево, почему я должен отказываться? Я их заслужил.
Я купил моим товарищам завтрак — хороший завтрак, лучший, какой подавали в Каусе, с обилием бекона, кровяной колбасы, яиц, тостов, жареных томатов, чая и тостов с мармеладом и всего такого, а потом решил — поскольку Джексон хотел принять участие в экскурсии на «Штандарт», поехать с ним. Мне все равно нечем было заняться. Я свободный человек, безработный, сам себе хозяин.
Ах да. Царь всея Руси Николай II. Вы, без сомнения, подумали бы, что присутствие столь выдающегося джентльмена произведет фурор. Не каждый же день величайший самодержец мира, последний настоящий абсолютный монарх в Европе заглядывает в крошечный городок на южном побережье Англии. Правду сказать, он не заглянул. Он даже на берег не сошел. Единственным свидетельством его присутствия был лишь силуэт имперской яхты «Штандарт» в полумиле от берега, которая стояла на якоре в нескольких сотнях ярдов от «Виктории и Альберта» среди канонерок флота в сторожевом дозоре. В подачку журналистам, которым надо заполнять чем-то ежедневные бюллетени, обещалась экскурсия на яхту. Я ожидал, что Гамбл тоже с нами поедет, но тот воротил нос от самой мысли.
— Не думаете же вы, что царь останется на борту, когда по яхте будет слоняться орава потных журналистов? Либо вся семья найдет убежища на «В и а», либо сойдет на берег. И хотя я, возможно, низко пал в глазах моих редакторов, будь я проклят, если потрачу время, разглядывая императорские занавески. Я прогуляюсь в Осборн. Если он на суше, то будет там.
Поэтому мы поехали вдвоем: я — с любопытством, Джексон — стараясь делать вид, что без оного. Одно я вынес с того утра: что у меня склонность к морской болезни на очень маленьких лодках — нас повез весельный катер с яхты, и все шло хорошо, пока мы не отплыли на сотню ярдов от берега. Дальше пошло хуже. Единственным утешением мне служило, что половина сливок прессы — ну, четверо нас из десяти или около того — тоже начали храбро улыбаться.
Да и экскурсия того не стоила; Гамбл был совершенно прав, предположив, что императорской семьи не будет и в помине, даже императорская няня не осталась на борту. Нам досталась лишь кучка русских матросов, чью откровенную враждебность к лояльной прессе его величества можно было почти потрогать руками. По апартаментам нас провели с военной быстротой; ни на что не указывали и ничего не объясняли, вопросов не принимали, фотографировать не позволяли. Из экскурсии я вынес только некое удивление, как же тут все не по-морски: парадные апартаменты были обставлены как обычный дом на Мейфер тридцать лет назад, сплошь мягкие кресла, люстры и даже камин в углу. Только пугающее покачивание напоминало, что вы вообще на корабле — прошу прощения, на яхте.
А потом нас посадили в катер и отправили на берег. Даже стопку водки не налили, хотя Джеремейя Хопкинс по меньшей мере отомстил, наблевав на дно посудины перед самой высадкой.
— С наилучшими пожеланиями от «Дейли мейл», — пробормотал он, переступая через свое пожертвование. — Грязное это дело — свобода прессы, — добавил он, поправляя одежду, и нетвердым шагом направился в ближайших паб.
Я со своей стороны не считал, что это станет действенным решением проблем с моим желудком; твердая почва и свежий воздух показались лучшим лекарством, поэтому я решил сходить в Осборн поискать Гамбла. Пока он своими суждениями попадал в точку, возможно, не ошибается и на сей раз. Я дошел до парома, был перевезен на тот берег и неспешно направился по Йорк-авеню к главным воротам. Я был не один; по всей очевидности, распространились слухи о каком-то событии.