Пагубная любовь
Шрифт:
— Нет, ничего подобного, моя сеньора; ничего она мне не говорила ни об одной из сестер.
— А ежели и сказала, пускай себе. Сама вино не пьет, а лакает: губка ходячая. А уж насчет распутства — было бы у меня столько тысяч крузадо [33] , сколько у нее любовников! Вы только вообразите себе, менина!..
Письмоводительница выпила бокал вина из запасов настоятельницы и продолжала:
— Только вообразите себе! Она же древнее древнего. Когда я постриглась, она была такая же старая, как теперь, невелика разница. А я двадцать седьмой год монашествую; вот и прикиньте, менина, сколько арроб [34] табаку она вынюхала своим носищем! Так вот, хотите — верьте, хотите — нет, я знала больше дюжины ее хахалей, не говоря уж про отца капеллана, он и посейчас заботится,
33
Крузадо — старинная португальская монета с изображением креста, золотая или серебряная.
34
Арроба — португальская и испанская мера веса ( = 15 кг.)
35
Дионизия да Имакулада Консейсан. — К имени, принятому в монашестве, присоединяется по традиции имя святого или культовое понятие; так, Imaculada Conceicao (португ.) означает «Непорочное Зачатие». В сопоставлении с характеристикой этой монахини имя ее звучит иронически, что подчеркивается ниже фривольной ласкательной кличкой «Нини».
— Премного благодарна, моя сеньора, — сказала Тереза. — Мне бы очень хотелось оповестить кое о чем одну бедную женщину, живет она в тупике, что зовется...
— Пишите кому хотите, менина. Едва рассветет, я сразу пошлю. Не беспокойтесь. Никому не доверяйте, только мне. Помните, и наставница послушниц, и органистка — обе двоедушные. С ними не откровенничайте: коли окажете им доверие, вы погибли. Вот она, ползет, улитка... Поговорим о другом...
Настоятельница уже была в дверях, а письмоводительница продолжала:
— Нет на свете жизни приятнее, чем монастырская, право слово, когда настоятельница такая, как наша, с нею нам повезло... Ах, это ты, душенька? А мы как раз о тебе злословим!
— Я знаю, что ты обо мне никогда не злословишь, — сказала настоятельница, подмигнув Терезе. — Вот барышня может подтвердить, как я тебя нахваливала...
— А что я о тебе говорила, — отвечала сестра Дионизия, — про то можешь не спрашивать, сама, слава богу, слышала. Ох, кабы можно было отозваться так же о прочих сестрах, ведь обитель позорят: строят козни, спасения нету — такие греховодницы.
— Так на хоры-то не пойдешь, Нини? — полюбопытствовала настоятельница.
— Поздно уж... Отпустишь мне грешок-то?
— Отпущу, отпущу, а эпитимью наложу такую — выпить стопочку...
— Желудочного?
— Чего ж еще!..
Дионизия исполнила эпитимью и удалилась, дабы, сказала она, дать матушке настоятельнице помолиться.
Не будем больше тратить слов на описание воистину евангельского и назидательного образа жизни, принятого в обители, куда Тадеу де Албукерке отправил дочь, дабы дышала чистейшим воздухом, достойным ангелов небесных, покуда в монастыре Моншике ей готовится более радикальное очищение от порочных наклонностей.
За эти два часа монастырской жизни сердце Терезы переполнилось горечью и отвращением. Она и не ведала, что такое бывает на свете. О монастырях она была наслышана как о прибежищах добродетели, невинности и надежд на вечное блаженство. Тереза прочла несколько писем своей тетушки, настоятельницы монастыря Моншике, и по ним составила себе мнение, что тетушка ее — святая. Что касается доминиканок, в обители которых она теперь оказалась, от старых и благочестивых дворянок Визеу Тереза слышала хвалы их добродетельности, их благотворительности, превосходившей все вероятия, и даже их способности творить чудеса. Какое великое разочарование — и в то же время как жаждала она бежать отсюда!
Кровать Терезы стояла в келье у настоятельницы, за муслиновой занавескою.
Когда настоятельница сказала девушке, что та, если хочет, может
Тереза легла, а настоятельница преклонила колени перед аналоем и стала молиться вполголоса. Если шепоток ее и мешал гостье, все же ей не на что было особенно жаловаться, ибо, повторяя «Отче наш», настоятельница так клевала носом, что до «Аве Мария» не добралась. Встала с колен, пошатнувшись в лад покачнувшимся на аналое статуэткам святых, легла и тут же захрапела.
Тереза осторожно раздвинула занавески и вынула из-под платья бумагу и чернильницу с завинчивающейся крышкой.
Лампадка, теплившаяся на аналое, отбрасывала слабенький свет на стул, где Тереза сложила одежду. Девушка соскользнула с постели, устроилась на коленях перед стулом и стала писать Симану письмо, подробно пересказывая события дня. Заканчивалось письмо так:
«Не бойся за меня, Симан. Все эти испытания кажутся мне легкими по сравнению с теми, которые выпали из-за меня тебе на долю. Беды не поколеблют моей твердости и не должны устрашать тебя в твоих замыслах. Это всего лишь несколько ненастных дней, не более. Если отец мой примет какое-то новое решение, я оповещу тебя, как только смогу. Если же вестей от меня нет, причина лишь та, что у меня нет возможности писать. Люби меня и в несчастии, ибо, думаю, несчастливцы всех более нуждаются в любви и поддержке. Попробую забыться сном. Как грустно, любимый... Прощай».
VIII
Когда Мариана, кузнецова дочь, увидела, что отец перевязывает раненую руку Симана, она потеряла сознание. Жоан да Круз громогласно расхохотался при виде этакой слабости, а студенту она показалась проявлением чувствительности, странным для женщины, привыкшей лечить раны, которыми бывал обычно разукрашен отец ее по возвращении с ярмарок и из святых мест.
— Когда ходил я в Ламего поклониться Богоматери Целительнице, года еще не прошло, воротился с двумя дырками в черепе, так она и обкорнала мне волосы сама, и бритвой голову выбрила, — сказал кузнец. — Как я погляжу, при виде вашей крови, сеньор фидалго, нутро у девчонки не выдержало!.. Хорошенькое дело! У меня своих забот хватает, я хотел, чтобы дочка была при моем болящем за сиделку... Согласна ты быть при нем за сиделку? — спросил он девушку, когда она открыла глаза; выражение лица у нее было такое, словно она стыдилась своей слабости.
— С превеликой радостью, коли на то ваша воля, отец.
— Так вот, девушка, ты собиралась сесть с шитьем на веранде, садись-ка лучше у изголовья сеньора Симана. Почаще давай ему отвару да присматривай за раной; покуда она такая темная, не скупись на уксус. Веди с ним разговоры, не давай ему с ума сходить, и пускай не пишет особо много, оно вредно, на больную-то голову. А вы, ваша милость, церемоний не разводите, не зовите ее «мениной», не барышня. Вы с ней попроще: девушка, дай-ка отвару; девушка, обмой мне руку; наложи-ка примочку; и без тонкостей. Она здесь при вас все равно что служанка, я ведь уже сказал ей: кабы не ваш папенька, она бы давно побиралась, а то и хуже. Верно, мог я оставить ей кой-какие средствица, заработанные в поте лица у наковальни за десять лет, в придачу к четырем сотням мильрейсов, что я получил в наследство от моей матушки, земля ей пухом; но вы же знаете, ваша милость, что ежели бы отправили меня на виселицу либо за море, заявились бы сюда судейские и все к рукам прибрали бы в возмещение издержек.
— Если у вас недурное хозяйство, — заметил Симан, — вы, при желании, можете выдать ее замуж в зажиточный крестьянский дом.
— Кабы она сама захотела. Ей много кто в мужья набивается, вон даже церковный ризничий к ней сватался, ежели я отпишу ей все, чем владею: худо-бедно, а на четыре тысячки добрых крузадо наберется; вся беда в том, что девчонка сама не хочет замуж, да и мне не больно охота жить без нее, ведь на нее и тружусь как вол. Кабы не она, фидалго, я немало глупостей натворил бы. Когда иду на ярмарку либо поклониться святыне, коли беру ее с собой, и сам не бью, и бит не бываю, а коли один отправлюсь, наверняка беда приключится. Девчонка уже знает, когда мне вино в голову ударит, потащит меня за куртку и тишком уведет от греха подальше. Коли позовет меня кто распить еще четвертушку, она не пускает, а мне-то любо слушаться девчонку, потому как она меня просит не ходить ради материной души. Уж как начнет она меня умолять ради души святой моей женушки, я прямо сам не свой, не знаю, на каком я свете.