Паломничество на Синай
Шрифт:
Проходим мимо заново отстроенной при дороге церкви святого Онуфрия. За ней высятся итальянские тополя, трепещущие золотой и зеленой листвой. Еще недолгий переход, и за оградой уже тянется сад монастыря Сорока мучеников с его тысячью оливковых деревьев.
Отец Федор обогнал всех, привязал верблюда и теперь встречает нас в прямоугольном дворике двухэтажного монастырского дома и распахивает дверь бедной церковки в нижней его части. Вверху, на широкой террасе, два подростка-араба, размазывавших толстыми кистями белила по стене, с удовольствием бросают это занятие и весело приветствуют нас. В доме давно никто не жил: отец Федор несколько дней назад прибыл с Афона и только водворяется здесь насовсем, чтобы ухаживать за садом. Он краснеет,
Ветер затих, ряды масличных деревьев неподвижны. Прохожу между ними к полуразрушенной внутренней стене, преграждающей доступ ливневым водам, и она выводит к большому водоему, окруженному камышом и тополями. Тополя похожи на колонны круглой часовни, удвоенные отражениями, листья глянцево сияют на солнце. Кажется, тишина чего-то ждет от тебя — молитвы или безмолвия, покоя…
Иногда сквозит в ветвях пересохший гранат или темнеют забытые миндальные орехи в замшевой кожице. Сколько здесь яблонь, груш, абрикосовых деревьев — работы отцу Федору будет много. От конца сада я возвращаюсь под тополя, а потом сижу на краю осыпавшейся стены и смотрю на золотые и зеленые отражения чудес Божиих в зеркале озерца.
Как мне хочется все здесь запечатлеть зрением и унести с собой навсегда — синайскую пустыню, собор с его двумя алтарями, этот сад, тополя в долине Леджа…
Сохранится ли в вечности память о том, что мы любили на земле?
Кафизма двенадцати апостолов
Дважды, в двенадцать и шесть часов, молодой египтянин Иосиф приносит из трапезной еду в домик рядом с нашей гостиницей — блюдо из овощей, фасоли или вермишели, сыр, помидоры, серые круглые хлебцы или лепешки, испеченные в своей пекарне. Блюдо стоит на столе, занимающем почти всю комнату, а обитательницы гостиницы приходят вместе или порознь в удобное для них время; в кухоньке можно подогреть еду и вскипятить чайник.
Иосиф принадлежит к древней коптской церкви, в начале веков господствовавшей в Египте, но теперь весьма малочисленной. Непримиримая борьба Византии с этой церковью привела к тому, что во время нашествий магометан происходило массовое обращение коптов в мусульманство. Иосиф с юности работал в коптских монастырях, но однажды увидел по телевизору передачу о Синае, приехал посмотреть, и вот уже пять лет не хочет возвращаться, хотя не может и присутствовать на литургии. Невинная жертва разделения церквей, он иногда рисует мне процветшие коптские кресты с разветвленными перекладинами или поет что-нибудь из коптского богослужения, от души стараясь приобщить меня к его красоте. Он и по-английски едва говорит, больше выражая себя широкой улыбкой и жестами, но спрашивает, как будет по-русски «ложка», «вилка», «тарелка», «пожалуйста» и другие слова из его обихода, повторяет их вслух и записывает транскрипцию арабскими буквами в школьную тетрадь, — что-бы приятно удивить будущих русских паломников и тем внести посильный вклад в преодоление многовекового разрыва.
Дверь этого дома всегда распахнута на площадь перед монастырем, и по вечерам сюда часто заглядывает кто-нибудь из братии, чтобы повидаться с родственниками. Приедет к монаху сестра из Греции и сидит весь день, плетет четки; на столе чашечка кофе и мотки черной шерсти, черные или цветные бусинки, нанизываемые после каждого десятого узелка. Освободившись от трудов, выйдет брат, сядет напротив и примется за начатую вчера нить. Заглянут еще двое из братии и тоже возьмутся за четки. Так и сидят весь вечер, перебрасываясь словами и не прекращая работы. А к отъезду сестры монах принесет Владыке охапку четок, плоды вечернего отдыха.
Но в течение нескольких дней в домике для гостей многолюдно и шумно: к монаху Даниилу приехали родители и сестра. Отец коренастый, седой, лет семидесяти, громко здоровается со мной по-русски и рассказывает, что его семья переехала в Грецию из Абхазии, когда он был ребенком. А мать тоже громко обращается ко мне, но по-гречески, и весь день месит тесто, печет пироги с сыром или травами. Оба очень довольны тем, что у них трое сыновей, и все монахи.
Однажды по пути из поселка Владыка вместе еще с одним монахом и со мной заезжает в кафизму Двенадцати апостолов, и мы застаем там всю семью. Большой дом в саду, обставленный с достатком, с занавесями на окнах и пологом над широкой кроватью, похож на крестьянский дом в Гаграх; и в церкви у отца Даниила все прочно, покрашено, убрано, хотя и пустовато. Слово «кафизма» — означает как чтение из Псалтири, во время которого в церкви можно сидеть, так и место отдыха, — возможно, некую промежуточную форму между отшельнической жизнью и жизнью уединенного благочестивого труженика.
На террасе стоит телескоп, обращенный к незримым сейчас звездным мирам, — движение их любят наблюдать здесь монахи.
Нечаянным гостям выносят по крохотной, как наперсток, рюмке араки и пироги с картошкой. На десять минут за столом представлены все уровни церковной жизни: от современной молодежи — в лице сестры отца Даниила, милой девушки с крестиком на шее, но явно без аскетических склонностей и в такой короткой юбке, что когда она садится, мать поспешно прикрывает ее колени кухонным полотенцем, — от прочной крестьянской семьи родителей и «прослойки» православной интеллигенции в моем лице — до монашества и высшей церковной иерархии. Владыка благословляет нашу общую трапезу.
— В Абхазии теперь война? — говорит старик, явно сострадая прежней родине. — Почему мы тут сидим, у нас — мир, а там везде война?
Может быть, потому, что в ту или иную меру — в меру приближения к Богу — мы изнутри свободны, а «там» считают, что свою свободу можно только отнять у другого?
Все провожают нас до ворот и долго машут руками. А мы пересекаем устье долины Леджа, чтобы заглянуть еще в одну кафизму, очень похожую на прежнюю:
белый дом с одним монахом и церковью Рождества Богородицы. Только вокруг дома зеленеет молодой виноградник, и небольшой загон оглашается блеянием рыжих коз; бедуины приходят их доить, а молоко приносят по утрам к братской трапезе.
Скит святых Галактиона и Епистимии
Отец Адриан увидел нас раньше, чем мы его. Отворяется дверь в ограде, и старец, впустив нас в скит, благословляет Кириаки, приходившую раньше, потом Елену и меня. Кажется, он нас ждал и рад посещению. Он ведет вдоль стены и останавливается под фанерным навесом, дающим слабую тень. На грубо сколоченном табурете лежит выгоревший подрясник с воткнутой большой иглой, — отец Адриан штопал его перед нашим приходом: это его рабочая одежда, а всего их две. Из-под навеса на ближнем плане видны коричневые изломы ущелий и каменистая тропа к скиту; на дальнем плане, над вершинами и зубцами гор — пик Моисея, — не из каждого скита открывается такая высота и даль.
Обитель сокрыта за хребтом горы святой Епистимии, ограждена каменной стеной в два человеческих роста. По верхнему краю стены выставлены обломки камня наподобие крепостных зубцов — для красоты или для устрашения неприятеля; но главное ограждение и защита — вознесенный над входом железный крест.
Маленький, худенький, с изборожденным морщинами лбом и слабо развитым подбородком, в выгоревшем и заштопанном подряснике с кожаным поясом и выгоревшей плоской скуфье, старец идет перед нами в другой конец скита и как гостеприимный хозяин показывает свои владения. Вот водоем, который он вырубил в скале: тонкая струйка сочится из камня и наполняет каменную чашу. На зеркале воды плавают белые лепестки: этот куст розы он посадил сам. «А это мои сад…» — две круглые клумбы: землю пришлось носить ведрами из монастырского сада, около часа подъема по крутой тропе, высеченной в скалах. Еще благоухают мелкие лиловые цветы Элизы, вдоль стены приютился дымчатый иссоп, нежно розовеет шиповник.