Паломничество жонглера
Шрифт:
Вдруг предчувствие опасности кольнуло, разом усилилось, превратилось едва ли не в уверенность скорой… — смерти? Как будто на грудь легла чья-то невидимая ледяная рука: дальше не ходи, ни шагу!
Это она зря, рука! Больше всего на свете Иссканр не переносил запретов, особенно когда они касались лично его. Руки-ноги на месте, голова на плечах, меч в ножнах. Почему бы не сделать пару лишних шагов по Змеиному? Или из-за какого-то дурацкого предчувствия, самим же собой надуманного мыслями о Сети и чародеях, поворачивать с полпути обратно? Да после такого в зеркале или же
Криво усмехнувшись, Иссканр пошел дальше. (В это время головорезы у рынка Срезанного Кошелька приняли окончательное и бесповоротное — для одинокого путника — решение. И набросились на проходившего.)
С каждым следующим шагом вокруг Иссканра что-то неуловимо менялось. Воздух будто иссох и наполнился свинцовой тяжестью, звуки, наоборот, разносились легко, и на мосту вдруг образовалась пустота, гулкая, беременная эхом предсмертных криков и посмертной тишины. Мир стал как нарисованный, и стены домов на Северной Набережной показались плоскими, ненастоящими.
Снизу, из-под моста, неожиданно громко плеснула река. И Змеиный, отзываясь на этот плеск, сдавленно и протяжно зашипел, весь, от края до края… лишь с секундным запозданием Иссканр понял, что шипит не мост, а фонари, горевшие на нем. Шипят и гаснут.
Он побежал — прежде, чем паника проникла в сердце, побежал осознанно, чтобы как раз удрать от страха. Фонари гасли, один за другим, но Набережная была уже близко; он почти не чувствовал ледяной ладони на груди, хотя ладонь эта никуда не делась — он просто забыл о ней; бежал — размеренно, как бы неторопливо.
(Одинокий путник, направлявшийся к ночной калитке в Неарелмских воротах Сна-Тонра, вздрогнул, пошатнулся. Головорезы, сбитые этим с толку, замешкались всего на миг — и удар, направленный путнику в затылок, пришелся по плечу. Увесистый мешочек с песком, которым прыщавый собирался уложить жертву, вдруг взорвался — песчинки брызнули во все стороны! Больно было почти так же, как если бы в глаза сыпанули стеклом — и прыщавый, с воплем извиваясь на мостовой, почему-то вдруг вспомнил о том, что стекло и делают из песка.
Остальным досталось не меньше. Того, что с тюленьими усами, путник пнул сапогом промеж ног, правой же рукой отмахнулся от толстяка по кличке Яйцырь — тот полетел по воздуху… недалеко, до ближайших прилавков, где и рухнул выхваченной на берег рыбой, глотая ртом воздух и проклиная Ворона, который, падлюга, говорил, что камешек обязательно покраснеет, если рядом окажется ступениат. Мол, браслеты, которые ступениаты на себе таскают, как-то там воздействуют на такие вот камни-молочники, а чародея и так издалека видно; словом, вонял, зараза, что никакого риска. Сам же предыдущий талисман угробил, который точно засекал всякого чародея или ступениата, и цвет смотреть не нужно, он сразу звенел, тихо-тихо, но слышно хорошо было… угробил, а теперь и нас, тварь, угробил.
Яйцыря не утешило даже хрипение Ворона, явно предсмертное. Толстяк лежал на прилавке, пузом кверху, и не способен был шевельнуть ни рукой, ни ногой. Не иначе, как чародей применил «мертвячку», слыхали мы про такое заклятье.
…Но
Ворон наконец заткнулся, покойничек, зато Пупырчик продолжал визжать, да и Тюляга тоже стонал. Ох, всем досталось, мало не покажется. И это, чтоб меня Цапля Разящая заклевала, еще только самое начало! Известно ведь: поднявший руку на чародея очень скоро возжелает эту самую руку отгрызть — как говорится, собственноручно. Да только не все отделываются такой малостью…)
Набережная словно вымерла. Весь город — затаился, не копошились под стенами коты, не блестели глазами из подворотен ночные добытчики: «мотыльки сумерек», которые «свободные охотницы», а не в домах «матушек» и «тётушек» работают, тоже не прохаживались; даже крысы, истинные хозяева человечьих домов, куда-то позадевались.
Иссканр с удивлением оглядел правую руку, которая сама собой легла на навершие меча.
За спиной с невыносимо тихим шипением погас на мосту последний фонарь. На Набережной они уже не горели вовсе (это Иссканр заметил только сейчас и, кажется, совсем не испугался); улица была погружена по самые крыши в густую, тягучую тьму. И звезд, как назло, почти не было видно, и луна спряталась за облаками…
«Я не сверну», — яростно подумал Иссканр.
— Я не сверну! — Слова прозвучали величайшей ересью, за которую в лучшем случае отправят на костер. — Я не сверну!
Вместо того чтобы коснуться рукояти меча, он поднял руку и потрогал мешочек, висевший на шее.
И поспешил в темный проем между домами — привычным путем, которому и темнота не помеха.
(Яйцырь наконец-то ухитрился повернуть голову в сторону визжащего Пупырчика и стонущего Тюляги. Как раз вовремя, чтобы увидеть, как ступениат без браслета (или всё-таки — чародей без посоха?..) в раздумье кусает нижнюю губу.
Потом вздрогнул еще раз, шепнул что-то — Яйцырю показалось: «Всё равно уже поздно», но точно он не был уверен — и склонился над Пупырчиком.
«Добивать будет», — с внезапно снизошедшим на него спокойствием понял Яйцырь.)
Всё устроилось как-то само собой, Кайнору оставалось только удивляться своему безразличию к собственной судьбе. А если бы таариг сотоварищи не отыскал утопленникова тела? А если бы Матиль не грохнулась в обморок прямо в трактирчике? А если бы Борк-Шрам не был приятелем Гвоздя?
Ну нет так нет, досталось бы тогда Кайнору по самые бубенцы на колпаке его шутовском — и правильно, за дело. Не потащился бы в Три Сосны — ничего бы не случилось.
Борк-Шрам, хоть и приятель, а развязывать его не торопился: молодцы, выделенные тааригом, скучали поодаль, но скучали бдительно. Трактирщик просто вытер Гвоздю лицо мокрым полотенцем — это уже когда обморочную Матиль уложили на соседний стол и убедились, что жива-здорова, дышит и с пульсом у нее всё в порядке. (Господин Туллэк, местный врачеватель, как раз вовремя подоспел.)