Памфлеты
Шрифт:
– Я вас не звал, Симкинс, – заметил начальник.
– Совершенно точно, господин полковник, – ответил следователь, кланяясь. – Я, с вашего разрешения, в связи с загадочным вопросом профессора Крена…
– Вы олух, Симкинс, – почти вежливо сказал худой начальник. – Никаких загадочных вопросов в деле Крена не существует. Как этот прохвост Крен?
– Бредит. Третий день не приходит в себя. Врачи ни за что не ручаются.
– Никто бы не дал врачам медной монеты, если бы они за что-нибудь поручились. Врач в самом простом случае должен сомнительно качать головой – этим он повышает себе цену. Зато я поручусь, что меньше двадцати пяти пропойца
– Постараюсь, господин полковник. Сделаю все возможное. Между прочим, Крен не пьет. Никогда не пил!
– Вы оглохли, Симкинс? В сотый раз спрашиваю, что вам надо?
– Если позволите… Обгоревший дневник Крена восстановлен почти полностью, много интересного… В парламенте выступал Поппер, я отчеркнул в газете важнейшие места.
– Давайте Поппера! Так, так. Ага, вот: «Я лично осматривал эти великолепные заводы, – произнес оратор в своей речи, – и убежден, что с божьей помощью и дополнительными капиталовложениями их можно переоборудовать для выпуска военной продукции. Что же до мошеннических проектов нынешних акционеров, то от них приходится отказаться как от беспардонного блефа».
Начальник поднял голову и осмотрел своего помощника с головы до ног.
– Вы слишком плотно ужинаете, Симкинс. К сорока годам у вас будет свыше ста килограммов. Жир вреден, ибо развивает добродушие. У хорошего человека злость сидит в костях, а не в жире. Сколько их было, этих искусственников? Тридцать два, вы сказали?
– Сорок восемь. Крен говорит о тридцати двух потому, что они ему всех ближе. Но всего их было сорок восемь. Ни один пока не пойман.
– Оставьте дневник и можете идти.
Когда следователь осторожно закрыл за собой дверь, начальник пододвинул обгоревшую тетрадь. От первых страниц ничего не осталось, многое отсутствовало и на следующих, но середина и конец составляли почти связный текст. Начальник читал с интересом, временами качал головой и – не то удивленно, не то восхищенно – бормотал про себя: «Прохвост же! Ну и прохвост! Двадцать пять – и ни года меньше!»
…потрясенный. Я стремился лишь к этому восемь мучительно трудных лет – нет, я не мог поверить! Это было слишком хорошо, немыслимо хорошо! Я заметался по комнате, чуть не плакал; думаю, взгляни кто со стороны, решил бы, что я сошел с ума, – так я был рад! Потом я сказал: возьми себя в руки, он настал, наконец, час твоего торжества – весь мир вскоре падет к твоим ногам! Я прикрикнул на себя: и на меньшее, чем мир, не соглашайся, руки у тебя достаточно сильны, чтобы поиграть этим шариком; нет, говорю тебе, нет, ты не напрасно потрудился, человечество отметит тебя среди величайших благодетелей! После этого я приблизился к аппарату. Колени у меня дрожали. Шарик жил, пульсировал, расчле…
…пошел на убыль: четыре дня реального существования после восьми лет горячечных мечтаний и математических расчетов! Здесь важен факт – мне удалось материализовать мысли, остальное – детали; детали можно переделывать и дорабатывать. Я почувствовал усталость: четверо суток без сна – даже для меня это многовато. Я в последний раз полюбовался рассасывающимся в растворе комочком. Я знал, что когда проснусь, комочка не будет. Он был – лишь это имело значение! Я повалился на диван…
…Черт! – сказал он. – Счет электрической компании за этот месяц чудовищный! Вы не жуете эти проклятые киловатты, профессор Крен?
– Не понимаю, чего вы хотите, доктор Паркер? – сказал я, сжимая под столом руки. Я не хотел, чтобы он заметил, что я волнуюсь.
– Отлично понимаете! То, что легко разрешают себе частные компании, нам недоступно. Налогоплательщики раскошеливаются на полицию, а не на науку.
– Вычтите из моего жалования за лекции. Хоть за три года вперед!
Он фыркнул. У него была рожа самодовольной жабы. Он растянул до ушей синеватые губы. В его выпуклых глазах мерцали зеленые огоньки. Я его ненавидел.
– Вы нахал, Крен! Может, вы припомните, видали вы в последнем семестре кого-нибудь из своих студентов?
Я молчал. В эту зиму я не прочитал ни одной лекции. Я ссылался на нездоровье, на неполадки с аппаратами, находил тысячи других причин, чтобы не появляться в аудитории. Меня корчило от мысли, что придется забросить эксперименты хоть на час. Изредка встречая студентов во дворе колледжа, я отворачивался и торопился пройти мимо.
– Вы израсходовали свое жалование за десять лет вперед, – продолжал Паркер. – Два таких профессора, как вы, выпустят в трубу любой университет…
…миллиарды лет! Я содрогнулся, представив себе безмерный однообразный бег столетий, начавшийся с момента, как первый комочек протоплазмы стал развиваться в мыслящую субстанцию. Продолжительность человеческой жизни рядом с продолжительностью процесса, создавшего ее, – песчинка у подножия Монблана! Что сложнее? Быть готовой песчинкой или нагромождать гору, порождающую песчинку? Я задал себе этот вопрос и ужаснулся – ответ был иной, чем я ожидал. Ровно три миллиарда лет понадобилось природе, чтобы даровать женщине умение за девять месяцев породить новую жизнь. Труд женщины и природы несоизмерим. «Монблан и песчинка!» – твердил я себе, шагая по лаборатории из угла в угол.
Да, конечно, я совершил открытие. Я нашел способ миллиарды лет, потраченные природой, сжать в недели и дни. Я уверен: мне поставят памятники во всех городах мира, каждое слово, набросанное мной на листке, будут изучать под микроскопом. «Он был в волнении, когда писал эту букву „а“, в ней чувствуется нервозность», – скажут знаменитые историки. «Нет, – пойдут доказывать другие, – буква „а“ спокойна, но взгляните на „б“! Мы берем на себя смелость утверждать, что в момент, когда Крен чертил эту букву, его полоснула ослепительная идея, может, та величайшая его мысль – об искусственно созданном усовершенствованном человеке. Макушка буквы „б“ набросана с гениальной свободой и широтой!» Все это будет, не сомневаюсь.
Ничего этого не будет! Рожденное мной детище беспомощно. Я – мать, вышедшая из больницы одинокой во враждебный мир. Я сижу на камне с ребенком в руках, у меня нет денег, нет еды, льет дождь. Ребенок корчится и тихо плачет. Что мне делать? Нет, что же мне…
– …Мак-Клой! – сказал он, пожимая руку. – Я представлял вас другим. Мне думалось, что вы черный, как паровозная труба. У вас вполне приемлемое лицо, док, уверяю вас.
– И мускулы боксера! – пискнул второй, очень маленький и юркий, с мышиным личиком, желтозубый и редковолосый. Он хихикнул и поправил галстук-бабочку. Рука его была покрыта красноватой шерстью. – Я – О’Брайен. Вы не выступали на ринге, профессор? Я хорошо помню, как некий Рудольф Крен нокаутировал любимца публики Джойса во втором раунде. Судья сделал все, что мог, но что он мог сделать, если Джойс пришел в себя лишь на другой день? Нет, вспоминаю, того парня звали Карпер. Он вам не родственник?