Память сердца
Шрифт:
Но, несмотря на эти замечания, «Про это» до конца оставалось одним из любимых произведений Анатолия Васильевича — он имел в виду именно эту поэму, говоря «о выработке новой этики в муках содрогающегося сердца».
Летом 1923 года в Большом зале Консерватории был литературный диспут с участием Луначарского; уже не помню точно, как он назывался, кажется, на афишах стояло: «Диспут о „Лефе“».
Диспут этот начался с большим опозданием. Публика в нетерпении топала ногами и скандировала: «Время! Время!», совсем как в плохоньких кинотеатрах на окраине. Наконец, на сцену вышел О. М. Брик, растерянный и взволнованный, он просил извинить за опоздание и заявил, что тов. Арватов, который должен
Этот эпизод дал тон всему диспуту. Выступающих было очень много. Я запомнила Н. Л. Мещерякова и А. А. Богданова, вероятно, именно потому, что они очень редко выступали в подобных диспутах. Они оба обрушились на «Леф» невероятно грубо, я бы сказала, непристойно грубо (Мещеряков даже рассказал весьма неэстетичный и малоцензурный анекдот). Что-то очень агрессивное говорили «налитпостовцы». В зале была необычная по тем временам публика, совсем иная, чем постоянные посетители Политехнического музея или Дома печати; очень мало было пролефовски настроенной рабочей и студенческой молодежи. Все грубые выходки против «футуристов» принимались «на ура». Горячо, но невразумительно выступал, защищая позиции «Лефа», И. С. Гроссман-Рощин. Брик тоже не имел успеха, его прерывали возгласами с мест. Публика ждала Маяковского, но он не приехал (кажется, он не был в этот день в Москве).
Заключительное слово произнес Луначарский. Это была блестящая отповедь всем «унтерам Пришибеевым» от искусства.
Выступление Анатолия Васильевича было темпераментным, очень четким, временами даже резким. Смысл был приблизительно таков: Маяковский — это новое, созданное советской жизнью литературное явление, и никому не дозволено «держать и не пущать»; новые, свежие, прогрессивные течения в литературе и в Западной Европе и в России всегда с трудом прокладывали себе путь сквозь косность и консерватизм обывательских вкусов. Он говорил о бережном отношении к молодому советскому искусству: «На нашем огороде произрастают разные плоды и овощи, и, чем их больше, чем они разнообразнее, — тем лучше. Многообразие в искусстве — иначе не может быть в обществе, которое только формируется, только ищет свой собственный стиль». В то же время Луначарский назвал «кувырканьем» попытку создать особую, лефовскую теорийку литературы и очень отчетливо выделил Маяковского из этой писательской группировки: «Мне понятнее и ближе реалистическое искусство, но поэзия Маяковского реалистична по сути, и именно так ее понимает рабочая масса».
Настроение аудитории резко изменилось; и речь Анатолия Васильевича, моментами суровая, но тактичная, неоднократно прерывалась аплодисментами, а в конце публика устроила ему настоящую овацию. Молодежь ждала Анатолия Васильевича у выхода, его окружили, передавали ему записки, забрасывали вопросами.
Внизу, в вестибюле, он сказал мне, усталый, но довольный:
— Эх, нет Маяковского. Вот послушал бы!
Вспоминаю одну встречу осенью 1924 года в нашей квартире в Денежном переулке (теперь улица Веснина).
Анатолий Васильевич предупредил меня, что Маяковский собирается прийти к нему прочитать поэму «Владимир Ильич Ленин». При невероятной занятости Луначарского найти свободный вечер было не так легко; откладывать Анатолию Васильевичу не хотелось и встреча с Маяковским была назначена на одиннадцать часов вечера. С Маяковским обещали прийти Лиля Юрьевна и Осип Максимович Брик.
У меня в этот вечер была репетиция дома с несколькими моими товарищами по сцене.
Около одиннадцати часов Анатолий Васильевич вернулся домой с какого-то собрания, где он делал доклад, прервал нашу репетицию и предложил моим партнерам остаться послушать Маяковского. Вскоре из передней до нас донеслись оживленные голоса, среди них выделялся знакомый, неповторимый голос Маяковского. Кроме Л. Ю. и О. М. Брик с ним пришла довольно большая компания: Сергей Третьяков, Гроссман-Рощин, Малкин, Штеренберг и еще несколько человек. Народу было значительно больше, чем я рассчитывала. Мы предполагали, что чтение будет в маленьком рабочем кабинете Анатолия Васильевича, но пришлось перебраться в большую комнату, принести стулья из столовой, переставить лампу и т. д. Все уселись тесным кружком.
Ленин… Он был для Анатолия Васильевича вождем, учителем, другом. Его раннюю, до боли раннюю смерть Анатолий Васильевич пережил так недавно, всего восемь месяцев тому назад.
Я следила за лицом Анатолия Васильевича, и во время чтения строк о плачущих большевиках я увидела, как вдруг запотели стекла пенсне Анатолия Васильевича.
Невольно пронеслось в памяти, как 21 января Анатолий Васильевич уезжал в Горки в жгучий, какой-то беспощадный мороз; он был так подавлен горем, что, казалось, никого не видит и не слышит. На мою просьбу задержаться на десять минут, подождать, пока ему принесут обещанные валенки, он только махнул рукой и уехал в легкой городской обуви…
Когда он вернулся, его брови и усы совершенно обледенели, а глаза опухли.
Мне вспомнился вечер в Колонном зале. Заканчивали траурное оформление зала, затягивали крепом зеркала, люстры; гроб окружила молчаливая группа старых большевиков, друзей и членов семьи. Надежда Константиновна — воплощение скорби у гроба своего великого друга.
Я думала об этом, слушая поэму, и мне казалось, что и Анатолий Васильевич вновь переживал трагические минуты прощания. По его лицу чувствовалось, как он воспринимает поэму. Но при всей скорби в поэме была жизнеутверждающая сила, в ней звучал неиссякаемый оптимизм.
Когда чтение Маяковского кончилось, наступило минутное молчание, которое для автора бывает более ценным, чем любые овации… и вдруг сверху, с галереи, раздались бурные аплодисменты и возгласы: «Спасибо! Спасибо, Владимир Владимирович!» Оказалось, что у моей младшей сестры, в ее комнате в антресолях, собралась театральная молодежь — студенты и воспитанники балетного техникума. Они тихонько пробрались на галерею и, затаив дыхание, слушали, а затем, увлекшись, выдали свое присутствие аплодисментами. Это вторжение незваных слушателей, такое непосредственное и искреннее, произвело на всех, особенно на Маяковского, самое хорошее впечатление. Он поднялся на галерею и за руки притащил «зайцев» вниз.