Памяти Фриды
Шрифт:
Фрида? О, да, Фрида любила жизнь. Еще как! Эта любовь сияла в ее улыбке, влекла к ней ребятишек и взрослых, внушала друзьям счастливую бодрость.
Мне кажется, более всего на свете она любила маленьких детей. Она знала их во множестве, собирала и как превеликую радость показывала друзьям их фотографии — грудные и постарше — записывала детские слова, монологи и диалоги; дружила с детьми — ответственно и строго, по-учительски, и в то же время талантливо, весело, так что и со стороны было весело видеть ее вместе с детьми. Кажется, нельзя было доставить ей большего удовольствия, чем познакомить ее еще с одним младенцем или рассказать еще об одном. Да, Фрида любила детей, музыку, речку, лес, мороженое, лыжи, любила обновы (скорее по-детски, чем по-дамски), любила дружбу, любовь. Но я не хочу обозначать ее повести, статьи и ее деятельную доброту пошлым словом «жизнеутверждающие».
Слыша эти стихи из уст автора, я запомнила их неверно. Я запомнила так:
А жизнь по следу шла за нами, Как сумасшедший с бритвою в руке.Поэтически это гораздо слабее, но мне недаром запомнилось так: мне так понятнее. Тому, вероятно, виною моя биография и биография моего поколения. Что бы мы ни делали, какому бы ни отдавались самоотверженному чувству или бескорыстному труду, всегда за каждым из нас порознь и за всеми вместе гналась эта жестокая бессмыслица — действительность, среди которой мы живем — жизнь! — как сумасшедший с бритвою в руке… Арсений Александрович Тарковский при мне читал это стихотворение Фриде и нашим общим друзьям (это было в Переделкине, на даче) — и, быть может, потому, что оно впервые было услышано мною в Фридином присутствии, оно тесно сплетено у меня в памяти с нею, с ее слушающими глазами, и, мне кажется, точнее определить ее, Фридино, призвание в мире — нельзя: она спасала людей от бритвы, которую с неизбежностью заносил над шеей каждого этот страшный сумасшедший — жизнь. Обороняла от новых ран. Заживляла старые, нанесенные раньше. Помогала человеку осуществить себя — ускользая от бритвы, вопреки бритве.
Фрида не только испытывала боль от чужой боли; она по натуре — и по убеждениям! — была осуществительницей, совершительницей, и чувствовала себя уязвленной, если видела, что пропало даром, не воплотилось, предано забвению, утрачено сделанное человеком благородное усилие, потерялся след человеческой судьбы или поступка, будь то произведение искусства, дерево или письмо. Фрида недаром была настоящей представительницей интеллигенции: она чувствовала, что культура — это связь между людьми, бережная охрана содеянного ими, всего, на чем остался след судьбы человеческой, поступка человеческого. Она была воплощенной памятью и потому могла стать — и стала! — воплощенной честью. Фрида никогда не была коллекционером, собирателем, но она сама говорила мне, что не в силах уничтожить письмо, стих, фотографию почерк человеческий, лицо человеческое. Она умела и любила охранять, оберегать чужое благородное усилие. Сколько чужих архивов хранилось в ее папках, в ящиках специального шкафа — след чьего-то пути, чьего-то несчастья, счастья. Однажды я показала ей лежащее у меня в столе много лет письмо одного из моих ленинградских друзей, биолога, до войны сидевшего в тюрьме, а во время войны после бегства из немецкого плена (куда он попал тяжело раненный) угодившего в наш лагерь, в Сибирь. Этот молодой человек, талантливый ученый и поэт, полный необыкновенной энергии, бежал, как я после узнала, и из нашего лагеря; а накануне побега, окончившегося, по-видимому, расстрелом, прислал мне переписанные мельчайшим почерком свои стихи, — чтобы они не погибли с ним вместе.
Когда я показала их Фриде, они пролежали у меня в столе уже лет пятнадцать — на сгибах бумага пожелтела и протерлась. Помню, с какою бережностью прикасались Фридины руки к этим листкам! Она нахмурилась, увидев изъяны, нанесенные временем, и была недовольна моей нерадивостью. Она унесла письмо и стихи к себе, переложила каждый листок папиросной бумагой, сделала для них особую папочку и, кроме того, переписала стихи и письмо на машинке. «Вот теперь не пропадет», — сказала она мне деловито и радостно, возвращая оригинал и машинопись.
Если нельзя спасти человека, надо сберечь на земле его след — так она чувствовала наш, человеческий, долг… В ней не было ни грана предательства!
Фрида любила стихи и хорошо понимала их. Она говорила мне, что к искусству пришла с опозданием и к музыке раньше, потом — к живописи и лишь позднее —
— Как хорошо, что вы приходите сюда и не плачете, — сказала мне Саша. — А то все возле мамы сдерживаются, не плачут, а здесь, у нас, сразу в слезы. Разве так можно?
— Нельзя, — сказала я, чувствуя, что сейчас зареву. В эту минуту в комнату вбежала Раиса Давыдовна, схватила свою сумку и снова побежала к Фриде.
— Я сказала ей, что у меня с собою новые стихи Самойлова, — объяснила она на бегу, — и Фридочка просит прочесть…
Фридочка просит прочесть! Это было еще удивительнее, чем движение под одеялом.
Фрида любила стихи, литературу, но и в них всегда бессознательно — я замечала это много раз — искала отпечатка человеческой судьбы, следа подвижничества, которому она могла бы сочувствовать. Помню: она всю жизнь, как и я, мало знала и совсем не любила Алексея Ремизова. Но в начале шестидесятых годов, в Париже, где умер Ремизов, вышла книга его приятельницы Кодрянской с отрывками из его дневника, с описанием последних лет его жизни, слепоты, смерти. Прочитав книгу Кодрянской, Фрида долго не могла выпустить ее из рук и, читая мне отрывки вслух, объясняла:
— Вы понимаете, что она сделала? Спасла для нас его дневник — записи последних лет. Да и его самого много лет спасала, слепого, — читала ему, устроила у его постели дежурства… Без нее он погиб бы лет на пять раньше. И какой трогательный дневник!
Так и в литературе она искала — разыскивала бессознательно — след доблестного человеческого пути и материнского подвига.
10. «Так и бывает»
В своей лютой болезни Фрида почти до самого конца — до бессознания оставалась собой. Менялись, худея, руки, тяжелели очертания лба, увядал и синел рот, но очертания души и характера оставались все те же — и даже до мельчайших подробностей.
Долго сохранялась, например, деловитость, толковость, свойственная Фриде всю жизнь. Так, недели за две до конца, Галюша сказала мне:
— Представьте, мама помнит номера телефонов. Если она видит, что я перелистываю книжку, ищу, — она спрашивает у меня фамилию и сейчас же говорит номер наизусть. Без ошибки.
Таким же безошибочным долго оставалось у больной ощущение времени. Летом Елена Сергеевна на месяц уехала в Комарово. Но не выдержала вернулась в Москву раньше срока. Увидев ее у своей постели, Фрида, к этому дню уже с трудом выговаривавшая слова, не только обрадовалась, но и удивилась: она мгновенно поняла, что двадцать шесть дней пройти не могли еще.
— Вы здесь? Уже? — произнесла она.
Болезнеустойчивой, нерастворимой в жару оказалась и Фридина памятливая, деятельная доброта. Память сердца.
Для моей работы над книжкой о Герцене, для того чтобы справиться, не запутавшись, с огромным количеством выписок, заваливших мой стол, мне понадобились резинки — какими в аптеках перевязывают коробочки с пилюлями, и множество пестрых картонок — таких, какие обычно рассылает Союз в виде приглашений или поздравлений. Давно уже я просила Фриду собирать для меня резинки и картонки. Фрида копила их очень усердно и, случалось, протягивала мне свою добычу с ликующим возгласом: