Памяти Мусоргского
Шрифт:
Решительную наклонность к музыке Мусоргский выказал с детских лет. Но сначала вся музыка ограничивалась для него, как и для большинства людей, игрой на фортепиано. Он сделал в короткое время огромные успехи, развился необыкновенно быстро, и можно было думать, что он будет только пианистом. Но его влекло дальше, глубже. Он чувствовал потребность быть композитором — и сделался им.
Первое время он занимался музыкой с Балакиревым, который, знакомя его со всеми лучшими созданиями русской и других европейских школ, вместе с тем учил его музыкальным формам и инструментовке: в это время Мусоргский помышлял единственно только об инструментальной музыке, о сочинениях для оркестра. Но скоро он увидел, что настоящее его назначение — сочинения для голоса. И тут он примкнул к Даргомыжскому, в то время стоявшему уже на высшей точке своего таланта и создавшему уже (кроме одного „Каменного гостя“) все совершеннейшие свои произведения. Мусоргский был пленен тою правдою и реальностью выражения, которая составляет главную основу творчества Даргомыжского. Он оставил в стороне сочинения инструментальные, мало соответствовавшие потребностям его натуры, и навсегда предался сочинению для голосов. На двух из числа лучших своих романсов 60-х годов („Колыбельная Еремушке“ и „С няней“) Мусоргский написал под посвящением их Даргомыжскому:
„ВЕЛИКОМУ УЧИТЕЛЮ МУЗЫКАЛЬНОЙ ПРАВДЫ“.
Здесь он высказывал все, чем был для него Даргомыжский, — гениальным предшественником и указателем новых неиспробованных
Мусоргский создал такие две оперы «Борис Годунов» и «Хованщина», которые, конечно, не превосходят колоссальных созданий Глинки и Даргомыжского, «Руслана» и «Каменного гостя», но которые прокладывают свою особенную, самостоятельную дорогу в музыке, и по национальному элементу, выраженному с небывалой реальностью, и по музыкальной декламации, никогда еще не бывшей до такой невообразимой степени правдиво русской. Разнообразные типы и характеры действующих лиц, разнообразные сцены и положения в жизни, то обыденные, то комические, то трагические, разнообразные изменения духа и настроения — все это Мусоргский живописал с необычайною правдой и мастерством, с изумительною реальностью, с такою близостью интонаций голоса к человеческой речи, каких до него почти никто еще не достигал, даже из числа самых гениальных музыкантов. Бояре и придворные, мужики и бабы, попы и монахи, солдаты и полицейские, дети и няньки, православные и раскольники, сытые и голодные, богачи и бедные, наконец, множество других еще характернейших типов из русской жизни старого и нового времени нашли себе в Мусоргском необычайного живописца-музыканта, и все это в формах, совершенно вновь им созданных. Множество романсов, своеобразных в высшей степени и по содержанию, и по музыкальному выражению, стоят достойными товарищами оперных его созданий: это все точно отдельные сцены из несочиненных во всем их полном объеме опер. Одни из этих романсов глубоко трагические, как, напр., «Трепак» в его «Песнях и плясках смерти», как и его «Сиротка», как и его «Савишна», как и его «Спи, усни, крестьянский сын», и т. д.;- другие комические, как, напр., «Козел», «Семинарист», «Озорник», «Раек», и т. д.; третьи, наконец, — взяли себе задачей детский мир и нарисовали его с небывалой еще в музыке грацией, со всей его капризностью, шаловливостью, светлым и теплым чувством, со всею его свежестью («Детская»).
Но именно вся эта новизна, поэтичность, сила и правда выражения, которыми все русские, от одного конца нашего отечества и до другого, должны были бы гордиться, как высшим и несравненным проявлением оригинальнейшего и талантливейшего творчества, всего более отталкивали от Мусоргского толпы людей, до макушки головы утонувших в старинных музыкальных преданиях, в закоснелых привычках и, главное, лишенных истинной музыкальности и правдивого художественного понимания. У него оказывалось повсюду много врагов. Одни высокомерно смотрели на него с вышины школьного своего педантства и закорузлых предрассудков; другие прямо насмехались над ним, как над недоучившимся невеждой и неучем (что мудреного, когда и Берлиоз, и Глюк, и сам даже Бетховен в свое время величались «невеждами» и «неучами» из уст высокомерных и надутых шульмейстеров); наконец, еще иные преследовали Мусоргского практическим оружием ненависти и художественной отупелости. «Борису Годунову» сразу оказано было все нужное препятствие, чтоб он не мог попасть на сцену, и понадобились необычайные усилия для того, чтоб эта архиталантливая опера могла быть принята на театр и там являться перед публикой. Впрочем, дело истинной музыки и великой талантливости недолго торжествовало: скоро опера была снята с репертуара и брошена в темный угол, вероятно, на много лет. Вслед за тем, другая опера, «Хованщина», была забракована целым музыкально-театральным комитетом, как негодная — не взирая на то, что постоянно проникали на наш театр и парадировали там во всей славе создания тех убогих композиторов, которые со всеми своими великими талантами не стоят одного мизинца на ноге у Мусоргского. И, по всей вероятности, на долго-долго, бог знает, на сколько лет бедные оперы Мусоргского будут тщательно скрыты от глаз и ушей русской публики. Романсов Мусоргского, этих истинных оперных осколков, масса нашей публики не знает, потому что и музыканты, и певцы наши их глубоко презирают или ненавидят, и, значит, никогда не дают их узнать остальной массе. Музыкальная критика, стоящая у нас, в большинстве случаев, еще на более низменном уровне, еще более невежественная и безвкусная, чем темная, серая толпа, не только никогда не стала на сторону Мусоргского, не только никогда не выяснила его великого истинного значения, но глумилась над ним наравне с цеховыми музыкантами и виртуозами.
Единственное сочувствие находил Мусоргский, в продолжение жизни своей, в кружке товарищей-музыкантов новой русской школы. В их талантливой среде он был один из талантливейших и оригинальнейших, он занимал между ними большое место, он брал сильную и значительную ноту в их общем хоре, и потому был окружен глубоким сочувствием и уважением этих товарищей. Они видели в нем оригинальную и могучую силу. Но он разделял с ними нелюбовь и равнодушие массы. К этим товарищам присоединялся иногда небольшой кружок образованных людей из разных слоев общества, искренно любивших сочинения Мусоргского и понимавших всю их правду и глубокую жизненность. Только среди этих людей Мусоргский находил утешение и отраду.
И так прошла вся его жизнь. Какая печальная участь лучших художников в нашем отечестве! Все они должны бесчеловечно настрадаться пока живы. Исключений почти нет.
Может быть, когда-нибудь придет лучшая участь и для Мусоргского, как она иногда приходила
КОММЕНТАРИИ
«ПАМЯТИ МУСОРГСКОГО». Статья впервые опубликована в 1886 году («Исторический вестник», март). Во второй ее части дан отрывок из отдельной брошюры В. В. Стасова «Памяти Мусоргского» (1885, стр. 1–2 и 8-15).
Написана в ознаменование пятилетия со дня смерти М. П. Мусоргского. К вопросам о творчестве Мусоргского, к анализу его произведений и разъяснению значения деятельности великого композитора Стасов возвращается во многих своих статьях. При жизни Мусоргского Стасов, являясь подлинным идейным вдохновителем и помощником, оказал своему гениальному соратнику по искусству неоценимые услуги, значение которых даже наиболее приближенным к Стасову и к Мусоргскому деятелям русского искусства раскрывалось постепенно. Так, например, Репин, кажется, прекрасно знавший о заботах Стасова о Мусоргском, прочитав опубликованные после смерти В. В. Стасова письма Мусоргского («Русская музыкальная газета», 1911, № 10), писал Д. В. Стасову: «С каким упоением я читаю письма Мусорянина в Музыкальной газете. Какое Вам спасибо за их обнародование! И опять Владимир Васильевич растет и растет!» («И. Е. Репин и В. В. Стасов. Переписка», т. III, «Искусство», 1950, стр. 154 [3] ) «Так живо воскресло все время начала 70-х годов, — пишет Репин. — Ах, какое поэтическое, творческое время! И Владимир Стасов — какая это созидательная, любвеобильная сила! Как он обожал и жил только художественным миром! Ночей не спал, работал, искал, опекал, помогал, направлял всех и радовался больше всех за все и вся… О, этот вождь хорошо знал своих сподвижников и имел огромные нравственные средства обеспечивать их в трудные минуты. И никто, кажется, из всей плеяды не нуждался так в Стасове, как „наш бедный Мусорянин“, как частенько говорил о нем Владимир Васильевич с потрясенным сердцем… Да, любил он его больше всех нас и ценил его гениальный талант, как никто тогда… А сам Модестище!.. Я только догадывался тогда об этой его гениальности…» (IV, 274).
3
В дальнейшем ссылка на это издание дается условным обозначением — «IV».
После смерти Мусоргского Стасов отдал много сил и творческой энергии на то, чтобы всячески пропагандировать наследие великого композитора. Для него борьба за укрепление и развитие традиций русской национальной музыки была борьбой за наследие Глинки, Даргомыжского, Мусоргского, за торжество творческих принципов «могучей кучки» (см. работу «Александр Порфирьевич Бородин», т. 3). Развернутое описание жизни и творческой деятельности Мусоргского Стасов дал в 1881 году в работе «Модест Петрович Мусоргский» (см. т. 2). После этого имя Мусоргского не сходит со страниц его статей о музыке и о задачах композиторов. Очень значительное место уделяет Стасов творчеству Мусоргского в своих больших обобщающих очерках по истории русского и мирового искусства (см. «Двадцать пять лет русского искусства», т. 2; «Искусство XIX века», т. 3). В комментируемой статье Стасов сосредоточивает внимание общественности на трагической судьбе «Бориса Годунова» и «Хованщины» в условиях господства рутинерских, консервативных взглядов, стремясь мобилизовать мнение прогрессивной части общества и пробить произведениям Мусоргского дорогу на сцену. Несмотря на заявления реакционной клики, что «Борис Годунов» — «позор на всю Россию», Стасов говорит о величии и силе созданий Мусоргского, «которыми, конечно, будет гордиться будущая Россия». Вместе с тем, статья Стасова направлена против теории «искусство для искусства» в области музыки, которой по самой своей сути, по глубоко народному характеру произведений, по кровной связи с народным творчеством противостоит творчество Мусоргского. «Искусство есть средство для беседы с людьми, а не цель» — такова «формула его художественного символа веры». Стасов разделяет и утверждает этот творческий принцип Мусоргского, получивший свое бессмертное воплощение в «Борисе Годунове» и «Хованщине».
Композиторские позиции Мусоргского тесно связаны с искусствоведческими воззрениями Стасова и по своему характеру совпадали с устремлениями передвижников в области изобразительного искусства. Если Мусоргский в 1872 году писал Стасову: «Не потому вы мне дороги, что нужны мне, а потому, что много требуете, а я еще больше требую, так „заманчиво, увлекательно“, то Стасов, переднимники, в свою очередь, получали огромное эстетическое наслаждение от произведений великого композитора и воодушевлялись его музыкой. „Высочайший экстаз души маститого критика так искренно и громко лился через край, — вспоминал Репин о переживаниях Стасова, — с таким торжеством смаковал он каждую нотку и каждую строчку этого самородка-гиганта…“ (IV, 274). Но и сам Репин с неменьшим восхищением воспринимал произведения „Мусорянина“. — „Быть может, теперь Вы уже наслаждаетесь оперой Модеста Петровича, — писал он Стасову из-за границы в 1873 году, — счастливец! А мне теперь так хотелось бы послушать русской музыки и особенно музыку М. П. Мусоргского, как экстракт русской музыки…“ („И. Е. Репин и В. В. Стасов. Переписка“, т. 1, „Искусство“, 1948, стр. 81 [4] ). Таким для Стасова и Репина остается творчество Мусоргского до конца их жизни.
4
В дальнейшем ссылка на это издание дается условным обозначением — „II“.
Убедительную картину содружества и взаимного воодушевления художников в „стасовской“ среде последних лет жизни критика (1903–1906) дал в своих воспоминаниях Игорь Глебов (Б. Асафьев): „Помню, в „Пенатах“ Репин рисовал на террасе сидевшего перед ним Владимира Васильевича в яркой малиновой рубахе, синих блестящих шелковых пышных шароварах и высоких сапогах. Могучий старик сиял молодостью, явно гордился этим и радовался прекрасному дню, удачно проходившему сеансу и присутствию Горького, на которого он в ту пору едва не молился. Горький стоял на пороге у открытой двери, ведшей в сад, и, улыбаясь, слушал обращенные к нему оды Стасова. Репин бросил кисть. „Не могу рисовать больше. Вы, Владимир Васильевич, в этом окружении так прекрасны и фигурой, и речью, и богатырски красочным нарядом, что я могу лишь созерцать, а действовать не в состоянии“. Стасов захохотал и крикнул мне в репинскую большую комнату… где я стоял у рояля и наблюдал за всем, что происходило на террасе. „Я знаю, чем вас заставить вновь взяться за работу, Илья Ефимович! Возьмите-ка как следует звон из «Бориса», — крикнул он мне в салон, — или, еще лучше, хор, боевой гимн раскольников из «Хованщины», когда они двинулись на прю… Горький, в свою очередь, закричал: «Нет уж, и то и другое», а Репин с еще более расцветшим обликом добавил: «Непременно играйте, тотчас рисую, и ансамбль будет полный»… (Игорь Глебов. «Из моих записок о Стасове — слушателе русской музыки». «В. В. Стасов. К 125-летию со дня рождения». «Искусство», 1949, стр. 49). Эта картина, хотя и в более поздних условиях, но все же прекрасно передает ту творческую дружескую атмосферу, которую создавал Стасов и в которой великие произведения отдельных, уже умерших соратников в борьбе за национальное реалистическое искусство жили полнокровной, воодушевляющей на творческие труды жизнью. Народным достоянием, в полном смысле слова, наследие Мусоргского стало только после Великой Октябрьской социалистической революции.