Пангея
Шрифт:
— В Москве, а потом в Будапеште. Мой отец возглавлял там торговое представительство. Моя мама умерла там. От рака.
— Мне очень жаль, — с искренним сочувствием сказала Ирина.
Они и во втором антракте пошли в буфет, вовсе забыв о Рите.
Они глядели друг на друга не отрываясь, забывали откусить пирожное, чем дальше, тем больше убеждаясь в том, что прекрасно знакомы, хотя пока что никаких совпадений они найти не могли.
— А почему ты одна? Где дети, муж?
— У меня сегодня день рождения, и это и есть самый желанный мой подарок — пойти одной и послушать музыку.
— Где же мы виделись?
Она отхлебнула горячий кофе. Потом почти что автоматические развернула два кусочка сахара и бросила их в чашку Якова.
Откуда ей известно?
— Вы же пьете с двумя?
— Мне кажется, я видел вас вчера. У себя дома.
Этот пристальный взгляд глаза в глаза, взаимная завороженность привлекали к ним внимание людей. Люди как бы невзначай старались приблизиться к ним, получше разглядеть их лица, подслушать хоть словечко. Кое-кто даже сумел дотронуться до ее локтя и его спины.
Сжимая в кармане телефон Ирины (он не стал записывать номер в свой мобильный, чтобы не щуриться по-кротиному и не напяливать очки), Яков провожал Риту до машины. Когда они выходили, Яков скользнул взглядом по встречавшим Ирину мужу и мальчику. Сыну лет девять, прикинул он.
— Ну вы даете, Яков, — почти не наигрывая, восхитилась Рита, заводя свой крошечный автомобильчик, — всего сутки как приехали и уже влюбились.
Она записала это себе в актив.
Он пошел пешком, свернул налево, пошел по набережной вдоль Эрмитажа. Он вдыхал фиолетовый воздух августовской ночи, полной звезд, и болезненно вглядывался в шпиль Адмиралтейства, словно надеясь обострить с его помощью собственное зрение. Хотя глаза-то как раз видели, сбоила память, чем же ее расковырять, эту гадину, чтобы она попроворнее шевелилась?
Она укладывала детей.
Он разбирал чемодан.
Она заваривала чай.
Он стоял под раскаленным душем, раздражаясь на странноватый запах воды.
Она пошла в душ, стояла под такой же струей воды, не различая ни запаха ее, ни силы.
Он заводил будильник на наручных часах, не любил просыпаться под пиликанье будильника в мобильном телефоне. Он поставил на семь.
Она — на шесть, чтобы успеть проверить ранец старшего, приготовить завтрак и в восемь утра вытолкать его в школу.
Может быть, это все-таки галлюцинация, родившаяся в них обоих от одиночества, желания прижаться к родной груди? Это она-то одинока? Притом что никогда не может даже на минуту остаться одна?
Ирина не смогла уснуть, как добросовестно ни прижималась к мужниной крепкой спине, и встала, решив, что нужно переименовать Якова в телефоне женским именем. Поколебавшись, она наконец выбрала. «Васса», написала она, скользнув глазами по книжной полке, на которой стоял томик с пьесами Максима Горького, которые давным-давно никто не играл.
Вернулась. Еще раз прижалась к мужниной спине. Он ведь всегда понимал ее. Вот и в концерт отпустил одну. Надежный, не капризный питерский технарь, инженер по флотским навигационным системам, за столькие годы — ни одного упрека, ни одной жалобы, из блокадной семьи.
Он хотел вспомнить.
Она закрылась одеялом с головой, чтобы, не отвлекаясь, сопоставить все обстоятельства, о которых они упоминали в разговоре.
— Мерзнешь? — спросил муж.
— Устала, — ответила она.
— Что я о ней знаю? — спрашивал себя Яков, исполняя свою суету, за которую дважды в месяц он получал на банковский счет круглые суммы.
Придя домой, он долго искал какие-то еще снимки. Не было. Он разворошил книги на полках, стоявшие в два ряда, но ничего не нашел. Еще десятки их, загнанные во второй ряд. Но ничего, никакого ответа в них не содержалось.
Он работал на Гороховой и изумлялся, что в окрестных забегаловках подают давно просроченную гастрономию: куру, запеченную под сыром и майонезом, тефтели в томате, суп из консервированного лосося — и никаких маффинов или пиццы. Он закашливался от подъездной вони, шарахался от крыс, целым войском в ночное время вышагивавших по Невскому, чурался нищих с красными ногами в язвах — все теперь казалось ему гадким, подставным, нечистым, предвещающим беду. Когда во дворе своего дома он глядел на изрешеченные в тридцатые годы стены, он представлял себе расстрелы и содрогался от мысли, что этот город расстреляет и его, не пощадит, и нужно бежать, бежать.
«Любой ценой, — твердил он себе, — любой ценой я должен увезти ее отсюда».
Он говорил об этом с Ириной.
По телефону, укладывая слова в свой бесплатный корпоративный тариф. С глазу на глаз.
Разговор начал издалека:
— Вы могли бы полюбить меня, не сейчас, конечно, а когда-то давно, когда это еще было возможно?
Они сидели в прокуренном кафе с видом на Казанский собор.
— Или вы могли бы полюбить меня сейчас, все изменить, рискнуть, поверить? Ведь вам нужно просто вернуться домой, на Мойку, и все, это же так на самом деле просто. А потом мы уедем подальше отсюда.
Часто, когда он говорил все это, ему казалось, что он произносит чужой текст. Может быть, из книги или какого-то старого фильма.
— Просто? — переспросила она. — Вернуться просто?
Она сжала его руку.
«Зря ты это сделала, — одернул ее гаденький внутренний голос, — вот ты не сдержала себя, а теперь родишь».
Они сидели в кафе, ели огнедышащую китайскую лапшу, запивали ее кофе, пока не вошла толпа молодых людей в причудливых нарядах — в шутовских разноцветных колпаках, необъятных клетчатых шароварах с болтающейся почти до земли проймой, и Ирина засобиралась:
— Я должна идти, Яша, я не свободна, очень не свободна, я в неоплатных долгах и перед детьми, и перед мужем моим, и перед памятью родителей. Я же не принадлежу себе.
Он ранился об эти слова. Его нет для нее, нет никакого долга перед ним, ведь случайная встреча не рождает долга, а только одни сомнения и чувство вины. Он тоже взял ее за руку, умоляюще посмотрел:
— Что я должен сделать, я на все готов, на что угодно. Я не виноват, что свободен и мне нечем жертвовать. Но я готов, готов. Жить рядом, ходить тенью, ведь не могло же нам показаться. Ты только скажи…