Пангея
Шрифт:
Их уже многочисленные отпрыски практиковали чародейства, кудесничество, волшебство при королевских дворах Европы. Их таланты были самыми различными — они умели насылать болезнь, немощь, наводить порчу, провоцировать природные и человеческие волнения. От одной из этих ветвей и произошел отец слепых сестер, его дарование было слабым, поэтому сатана определил ему в обязанности спасение девочек и назначил за это особенную компенсацию — когда его расстреливали на Бутовском полигоне, он не почувствовал ни страха, ни трепета, ни признака боли, но слышал только нежную музыку и видел чистый, драгоценно сверкающий снег.
Сестры всю жизнь прожили в большом деревянном доме
Рахиль не была связана по крови, но, очевидно, имела глубокую духовную связь с одной известной и отчаянной женщиной, родившейся Париже в 1874 году и умершей в Беслане от холеры в 1920-м. Несколько лет эта женщина состояла в любовной связи с известным русским вождем и родила от него сына Андрея. Никакого отношения к семье этого вождя, ставшего впоследствии ослепительным тираном, этот мальчик не имел, хотя бездетная его жена после смерти его любовницы воспитала всех ее детей. В Прибалтике, где вырос Андрей как сирота в доме чужих людей, в промозглой деревушке на берегу Финского залива, он познакомился с младшей дочерью местного раввина — неподалеку от его дома находилось небольшое еврейское поселение. Отец девушки принял его в семью, оценив в молодом человеке пытливость ума, трудолюбие и пылкий характер. Они поженились — Андрей и Рахиль, так звали девушку, и родилась у них дочка Сара, которая преподавала в школе, где училась Рахиль Колчинская, историю с пятого по восьмой классы.
После взрыва Рахиль была схвачена и определена в тюрьму дожидаться казни. Эти месяцы ожидания и грядущая казнь ничуть не изменили ни ее характера, ни нрава. От верной гибели ее спасла Тамара, которая справедливо рассудила, что роль этой женщины не в том, чтобы умереть за несостоявшийся государственный переворот.
ЛАВРЕНТИЙ
Жизнь Лаврика Верещагина полностью изменилась после того, как он, давая задний ход на своей высокой и мощной машине, задавил человека.
Он завел мотор, в салоне всхлипнул черный джазовый голос, а потом он услышал крики, удар и хруст.
Его выволокли из машины, ударили лицом о грязную землю, и через час он уже сидел в вонючей ободранной камере с серыми стенами, пытаясь мучительно осознать, как он здесь оказался и что теперь делать.
Веселые, пряничные стояли деньки. Только прошло католическое Рождество и Новый год, когда все уже сыты и пьяны донельзя, шатаются из гостей в гости по скрипучему снегу и даже говорить уже не могут — нехотя доскребают из мисок оливье и пялятся в телевизор. Лаврик по традиции отмечал это зимнее буйство на даче, упариваясь докрасна в перетопленной бане среди гогочущих девок и осоловелых друганов. Выскакивал в белые сугробы в облаках молочного пара, матерясь, растирался снегом, из запотевшего хрусталя опрокидывал водочку, палил дробью по воронам.
Теперь дом его был как с картинки: кованые балконные решетки, просторные беленые спальни с гравюрками, большая гостиная с плоским телевизором на стене, камин в старинных бело-зеленых изразцах, альбомы с живописью, коллекция фильмов, винный шкаф. В гараже английского стиля с темными балками, выступающими из-под конька, наконец-то случилось мальчиковое счастье: скутер, кар, две новенькие машинки — красная и цвета парного молока, велосипеды, мопеды.
Он гордился этим домом и этим богатством, которое к своим двадцати пяти годам нажил сам: с пяти лет его бесперебойно снимали то в рекламе, то в кино, восхищаясь крупными веснушками на носу,
Друзья уже катили к нему на всех парах по заснеженным дорогам, затаренные пивом, сардельками, булками и вином, когда раздался тот самый пресловутый скрежет и под колесами его джипа умер старик.
Он позвонил своему продюсеру, который как раз выехал к нему попариться. Тот долго не мог разобрать сбивчивый рассказ Лаврентия, потом переспросил: «Насмерть, что ль?», выматерился, обещал что-то предпринять, но даже не стал дергаться: в столице пусто — все уехали на дачи или к теплым морям. Он был знаком, конечно, по долгу службы с несколькими важными людьми — а как же? — но беспокоить их было бы неразумно: разве кому-то сейчас до чужих, скажем прямо, невеселых проблем? Он развернулся, скрипнув колесами по неметеному шоссе, и поехал восвояси, по дороге все-таки найдя другую компанию и другую парилку.
Лаврик набрал маму, два дня назад улетевшую в Египет, и, услышав плескание волн и чей-то радостный мужской гоготок, решил не портить ей отдых. «У меня все хорошо», — сказал он с нажимом на слово «все».
Он попробовал дозвониться до одного из режиссеров, некогда снимавшего его. Тот был вполне солидным человеком и относился к нему по-отцовски, но никто так и не снял трубку, может, не проснулся еще, а может, и затаил обиду на своего подопечного, который, купаясь в деньгах, молодой и, конечно, еще зеленой славе, пару раз не помог ему, старику.
Погибшего звали Иосиф Маркович. В прошлом, в том самом прошлом, где не было еще никакого Лаврика, его имя щекотало ноздри, но теперь никто больше не вспоминал его строк: время отскочило в сторону от мужских стихов к женским, упивались поэтессами, молодыми, рьяными, в длинных белых платьях и со спутанными волосами. Произошедшее напомнило его имя. Газеты готовили некрологи, по радио в память о погибшем читали его стихи. Плохие, как теперь казалось, замшелые, о тоске по ушедшему времени, ароматах сирени, звуках фокстрота и тоске по моложавой огромности мечты.
Все это отяготило участь Лаврентия. Убить поэта! Раздавить колесами хрупкую лиру, которую старик и так уже нетвердо держал в руках. Даже когда праздники миновали и остроту события унесло ленивое послепраздничное течение дней, смягчить вину Лаврентия не удалось: в происшедшем многие углядели особый, зловещий знак. Эти молодые и наглые, ухватившие судьбу за пахучую бороду, эти актеришки, рекламирующие чипсы, от которых жир и рак, убивают, опившись пивом и водкой, настоящих поэтов, тех, кто не променял своей талант на двадцать денежных секунд рекламы отбеливающего порошка.
Лаврентий еще в камере предварительного заключения отметил, что его обаяние, столь верно служившее ему все эти годы, его рыжие волосы и крупные веснушки почему-то перестали ему помогать. Их не видел больше никто, и даже молодая надсмотрщица, которая явно узнала его, отказалась дать ему зарядку для мобильного — не почему-либо, а просто не захотела.
Как же все это случилось, Господи?
Лаврентий вспоминал, в промежутках между приступами отчаянья, как он встал на свою лакированную стезю. В первый раз его пригласили сниматься в эпизоде какого-то фильма для подростков, когда он был еще в детском саду. Воспитательница в темной кофточке, с бледным ртом, некрасивая и грустная, построила их в шеренгу и повела вдоль вечно распадающегося строя молодую продюсершу в очках. Девушка щелкала простеньким фотоаппаратом. Воспитательница голосом, полным ответственности, характеризовала каждого, на кого было направлено круглое стеклышко ее объектива.