Пангея
Шрифт:
Почему именно он сумел разбогатеть?
Туп как пробка, дурновкусен, вульгарен и груб, хотя и сюсюкает с ней, называя то «кошечкой», то «шоколадкой сладкой», то — что еще хуже — в особенно нежные моменты — «котлеточкой».
Деньги…
Отчего они любили его, липли к его ладоням? К вечно отчего-то распаренным лапищам с мелкими белесыми ноготками?
И без насмешки, как это часто бывает с другими, нефартовыми богачами.
Нефартовыми не в заработке, а в тратах.
Ведь как бывает?
Могучие денежные реки, полные золотых рыбок, притекают к ним, а траты все одна глупее другой: некогда следить, глаза не видят обмана, и тухнет рыбка, плывет кверху
Разве города созданы не для обмана богачей?
И разве безделица не умеет сверкать в нем бриллиантовым светом?
Дешевое прихорашивается, целясь в замутненные очи многомогущих, а некогда дорогое удваивается и утраивается в цене, разводит себя пожиже, чтобы зачерпнуть с лихвой и напиться до осоловения сладко журчащих богачевых жирных деньжат.
И еще — фальшивая улыбка продавщицы, разве не это витрина города и разве не она должна украшать золотые врата, через которые в город въезжает главный его властелин?
Господь многажды разрушал города.
За вышедшую из берегов денежную реку.
За вышедшую далеко за пределы души витиеватую плоть.
За адовы иллюзии, которые излучаются от него и поражают хрупкое людское воображение.
Как разрушил он Вавилон?
Город, где царь строил храм.
Великую столицу золотой империи, где смешалось лучшее из людской плоти и помыслов?
Чье небо увидел великий царь вавилонский, когда его знаменосец повалился на землю с парчовым флагом в руках?
Из чьей земли сами выходили кирпичи и вырастали дома до небес. И белые стены. И красные стены. И врата, достойные богов?
Чья красота слепила?
Но почему-то именно у него, у этого бычары Петушка, получились и денежки, и хорошенькие без обмана покупочки в оливковых рощах, и коллекция, где каждая картинка из лучших: ни дать ни взять, все одно к одному, это при том, что сам он в этих материях — ни бельмеса. Вот в столовой, например, голландский натюрморт с устрицами и золотыми спиралями лимонной кожицы, счищенной золотым ножиком с перламутровой рукояткой, и солнце в каждой виноградинке, и графин с настойкой горит рубином, и слюна от этого течет, давая аппетит, а не только глаз радуется. Ему повезло, честные люди оказывались вокруг него — и, ой, мамочки, какая же вышла коллекция!
Никогда рядом с ним не уживались проходимцы, а все больше преданные пареньки, тощенькие, с наколочками, искренне тянущиеся в рост, но без гнили и подставы.
Куда же сгинули лопухи?
А их и не было. Не выросли, не приросли.
И Петушок гордился этим. Бахвалился. По пьяни и так. Поучал других. Все время доказывая: знает все, чувствует, мол, особенное у него нутро.
Маргарита поначалу думала как: она охмурит мужичка с деньгами, напустит тумана, поумничает, губки подведет алым, проявит чувственную изобретательность, поставит в комнате свиданий розовый цикламен, а потом уже сумеет распорядиться своей жизнью, будет крутить им, как захочет, хороводить, выпасать, как кошка мышку, держать на коротком поводке.
Но это не получалось. Черт знает почему. Петух брал от нее все, брал ее саму, не жадничал, но всего остального, хитростей всяких, словно не замечал или не понимал, то есть не брал. Он шел мимо ее штучек своей дорогой, примитивной и низкопробной, получая от жизни лучшее — вот ее, Маргариту, он тоже получил без особого труда. Протянул руку и взял.
Невыносимая закономерность.
Она бьется, как рыба на песке, она страдает, она беспокоится, а он видит жизнь крупными мазками, без деталей, и этими же мазками создает одно жизненное полотно за другим.
Что ее нервная мозаика на этом фоне?
Суета?
Неудача?
Техническая ошибка исполнения жизни с таким чурбаном, как он?
Но это еще полбеды.
Ее воротило с души от самой мысли, что такие, как Петух, — победители. С красной лентой идут по жизни.
Чем он лучше ее отца — выдающегося инженера, умеющего строить мосты и еле-еле сводящего концы с концами? Тот сидит себе в Новосибирске и считает копейки, не съест лишнего куска мяса, пьет плохое вино, курит дешевые сигареты, а этот?! Жрет ветчины до колбасы кровавые, пухнет с них, гогочет, кидает подачки ее отцу, таким, как ее отец, чтобы они украсили его день рождения своими интеллигентными лицами. Сидят вперемешку животные и люди, выпивают, воротясь друг от друга.
Может быть, она просто недооценила себя?
Недооценила.
Что сложное может сделать с простым?
Что тонкое может сделать с грубым?
Ничего.
Оказывается, она не может пренебрегать собственной нелюбовью к кому-то. Не может съесть червяка, даже зажмурившись.
Что значит, я не люблю его, он бесит меня, я брезгую им, презираю, но живу с ним, сплю с ним, ем с ним и говорю с ним?
Это значит, что я делаю это за денежные кумачи. За лето в доме среди старинных олив, куда я могу пригласить подруг, за бриллиантовое сияние вокруг шеи, за полеты, пускай рядом с ним, к другим берегам, где иначе смеются и иначе готовят еду.
Достойная жизнь?
Нарожать ему наследников?
— Ты просто не любишь его и все, — хором говорили ей подруги, — не любишь и не можешь терпеть. Не любить — не люби, а вот то, что ропщешь, значит, зажралась.
Само существование этого белобрысого Петушка отравляло ей все итальянские моря, траву альпийскую, яхту немецкую, его существование отравляло ей все то, чем она так мечтала обладать. Она обладала горьким морем, черным солнцем, фиолетовой травой, кровящим золотом. Их загородный дом под столицей дышал казенщиной и роскошью похоронной конторы. Их образцовая бордовая спальня, столовая красного дерева, их дубовая, почти черная бильярдная, их бассейн с морской водой, их гигантский пруд, похожий на море с искусственным островком посередине, и даже карлики, которых он поселил туда на забаву своим непритязательным гостям, — все это для нее пахло мертвечиной, дышало мертвечиной, производило мертвечину: нет жизни, значит, есть смерть. Но смерть для нее, не для него. Ему все это нравилось, как и хорошенькая жена, вечно отчего-то куксящаяся, от ума, должно быть. «Горюшко мое от ума», — так он иногда называл ее с присвистом, когда хотел прекратить разговор, грозящий перерасти в ссору.
— Я действительно не люблю его, но вопрос в том, почему я не могу справиться с этим? — изумлялась Маргарита и про себя, и вслух. — Сколько женщин живут с нелюбимыми мужьями, даже не ради денег, а просто из одиночества — и ничего. Я-то почему не могу?
— Потому, — отвечала она себе, только себе и никому больше, — что я люблю совсем другого, того, кто никак и никогда не сможет полюбить меня. Или я это придумала просто для красного словца?
Маргарита любила всю свою жизнь, сколько помнила себя сначала девочкой, потом девушкой, а потом и женщиной, своего непутевого одноклассника Пашку, работавшего последние пять лет шофером у пары престарелых педерастов. Один из них — респектабельный архитектор с множеством величественных наград, другой — известный театральный критик, автор многочисленных книг об актрисах, «игравших, страдавших, но с экранов учивших нас любить».