Папа Хемингуэй
Шрифт:
Эрнест уклонился от присутствия на торжественной церемонии награждения, сказав, что еще не оправился от травм, полученных во время авиакатастрофы, однако я сомневаюсь, что он поехал бы в Стокгольм, даже если бы был в самой лучшей физической форме. Эрнест очень редко появлялся на публике — из-за своей застенчивости и всегдашней жгучей ненависти к смокингу. «Единственный элемент парадной одежды, который я, возможно, когда-либо надену, это нижнее белье», — сказал он мне однажды. Насколько я знаю, он никогда его не носил.
Но Эрнест все-таки отправил в Стокгольм послание, которое на церемонии прочел Джон Кэбот, американский посол в Швеции. «Члены Шведской академии, дамы и господа. Я не умею писать речи, не обладаю ни ораторскими способностями, ни риторическими, но хочу поблагодарить исполнителей щедрого завещания Альфреда Нобеля за присуждение мне этой премии. Каждый, кому присуждается Нобелевская премия, должен принимать ее со смирением и пониманием
В это время я работал над статьей в Пентагоне, но был в курсе всех событий, происходивших на Кубе с Хемингуэи, и очень сочувствовал ему по поводу всей этой шумихи, так мешавшей ему жить и работать. Однажды, вернувшись в свой отель — а было это первого января 1955 года, — я нашел сообщение, в котором меня просили срочно позвонить в Гавану. Через четыре часа непрекращающихся попыток мне все-таки удалось дозвониться. Голос Эрнеста звучал твердо, и говорил он немного быстрее, чем обычно, иногда совсем не делая пауз между словами. В трубке слышался постоянный гул, как будто Эрнест стоял в телефонной будке на улице.
— Хотч, хочу извиниться за эти чертову путаницу.
— О чем ты?
— Ты не представляешь, на что это все похоже! Ты должен знать все детали. Мы слишком хорошие друзья, чтобы подобные вещи могли создавать какие-то проблемы.
— Какие проблемы, Папа? Я ничего не знаю.
— До самого сентября у меня все валилось из рук. Потом я начал писать, и, может, даже лучше, чем когда-либо раньше. Я написал тридцать пять тысяч слов после двух месяцев бесплодных попыток, и это был действительно классный текст. Потом началась история с премией, но я продолжал работать до самого последнего дня, когда все окончательно прояснилось. И вот — никакой радости (если кто-то полагает, что по этому поводу вообще можно радоваться) — только репортеры и фотокорреспонденты перевирают меня в своих газетах и непрерывно ноют, а моя книга, которой я отдавал всего себя, которой жил и ночью и днем, вылетела у меня из головы.
И вот все эти фоторепортеры и прочие толпятся в моем доме два-три дня, пока я не заявляю, что с этим покончено и я возвращаюсь к своей книге. Однако эти типы снова вламываются в мой дом, не обращая никакого внимания на мои слова. То, что я пишу книгу, для них ничего не значит. Им на это абсолютно наплевать. Боб Мэннинг из «Тайма» звонит Мэри и говорит, что ему нужно написать обо мне главную статью номера, и буду я с ним общаться или нет, он все равно это сделает. Хотел бы написать хорошо, а не плохо, продолжает он, и, может, я все-таки позвоню ему. Конечно, если они возлагают на тебя всю ответственность, то это выглядит как настоящий шантаж, но действует весьма эффективно. Я звоню ему и говорю, что не желаю, чтобы в «Таймс» появлялась такая статья. Он тут же отвечает, что они в любом случае это сделают. И я соглашаюсь встретиться с ним, но при условии, что он придет ко мне без магнитофона и не будет задавать идиотских вопросов о войне, религии, личной жизни, женах и тому подобном. Я говорю, что сейчас много работаю и мешать мне — равносильно убийству, что если человек пишет книгу, и делает это хорошо, то прерывать его — так же отвратительно, как прерывать мужчину, занимающегося любовью
— Папа, но почему ты все это мне рассказываешь?
— Это необходимо, чтобы ты понял историю с «Тру».
— Что ты имеешь в виду?
— Итак, я сказал ему, что даю два дня, и он приехал. Два дня — это все, что он получил. Мы говорили о сочинительстве — писатель должен знать об этом ремесле, по крайней мере, хоть что-то. Я не оцениваю это как проявление нелояльности по отношению к «Тру», журналу, который, между прочим, вовсе не моя alma mater. По правде говоря, мой лозунг скорее «За Бога, за Родину», чем «За Йейл и „Тру“».
— Слушай, Папа, давай лучше вернемся к ситуации с «Тру».
— Ну ладно, вот тебе конец истории. Не успел Мэннинг уехать, как появляется парень из лондонского «Таймса», не удосужившийся заранее сообщить мне адрес, куда бы я мог послать ему пару слов о том, что не хочу его видеть, а затем швед с фотокамерой, который задает мне вопросы и наверняка ответы мои понимает неправильно. Он снимает меня шесть часов и пятьдесят минут. А потом приезжает японец, дипломат, который знает лишь несколько слов по-английски, и с ним — старый японский журналист, его переводчик. Они возникают в моем доме одновременно с делегацией членов клуба «Ротари» из Гуанабакоа, затем из Швеции прилетает еще порция шведов и так далее, — пожалуй, не буду тебя утомлять. Я не оставляю попыток писать, но у меня почти ничего не получается. И на фоне этого безобразия возникают проблемы, связанные с вложением денег в недвижимость моих детей.
Когда я закончил эти дела, то подумал, а не лучше ли мне все послать к черту, пока я еще сам не помер. И вот мы с Мэри садимся на «Пилар». Но я забыл, каким сильным нужно быть, чтобы управляться с удилищем, особенно если рыбачишь на «Тин Кид». Ничего не могу! Итак, я не ловил рыбу, не плавал, не делал никаких упражнений. Хотч, наверно, все это выглядит как надоедливое хныканье ребенка, но, когда я работаю, и хорошо работаю, а мне мешают, это меня просто убивает. И теперь меня так тошнит от всех этих вопросов, фоторепортеров, от моих высказываний и заявлений, от статей против меня и в мою поддержку, что я просто больше не желаю ни слышать, ни говорить о себе, хочу только писать — так, как у меня получалось. Но что я могу делать, если не успели мы вернуться с яхты, как зазвонил телефон — это был Дуглас Кеннеди, редактор «Тру», который сообщил Мэри, что собрался посвятить мне весь апрельский номер, причем все должно держаться на статье, которую ты планировал написать обо мне. Кеннеди уже заказал билеты, чтобы приехать ко мне, но теперь вдруг все отменили, а ты потерял возможность подзаработать хорошие деньги. Мэри рассказывает, что он заявил ей: «Я знаю — ваш муж сыт по горло и очень хочет, чтобы ему не мешали работать. Но у меня к нему только один вопрос: „Если ваш муж принимает и терпит всех этих бобов мэннингов, шведов и япошек и кого там еще, то почему бы ему не сделать что-нибудь для журнала, который его печатает и который он любит?“» У нас нет магнитофона, и мы не записываем телефонные разговоры, но так мне передала его слова Мэри, и сейчас, в эту самую минуту, она подтверждает, что именно это он и сказал — я как раз вхожу в ее комнату. Она рассказала мне об этом только сегодня утром.
— Но, Папа, это все невероятно!
— Черт возьми, но это так — по крайней мере, насколько я знаю. Я действительно люблю «Тру» и даже посылаю этот журнал Патрику на Танганьику. Однако я думал, что дал тебе ясно понять, а ты дал понять им, что никакой статьи не будет. Я пишу письма своим самым близким и старым друзьям, прошу их не приезжать ко мне сейчас, потому что работаю и не в состоянии никого принимать у себя в доме. Например, сразу после нашего с тобой разговора о «Тру» я написал такое письмо Альфреду Вандербильту, а я ведь знаю его с тысяча девятьсот тридцать третьего года.
— Папа, я звонил Кеннеди после твоего звонка и все это объяснил ему, но он спросил, не буду ли я возражать, если он все-таки напишет тебе с просьбой пересмотреть твое решение. Я ответил ему, что он волен делать, что хочет, но я бы на его месте не писал ничего без твоего разрешения, и уверен, что он просто тратит время попусту. Я и понятия не имел, что…
— Ну что ж, если мистер Кеннеди по-прежнему полагает, что я стремлюсь к паблисити, то, пожалуйста, донеси до его сведения, что он сильно ошибается. Я считаю эту штуку чрезвычайно вредной и нежелательной, она мешает мне работать настолько, что на днях я даже отказался от возможности увидеть очерк о себе в «Ридерс дайджест», не встретился с шестью журналистами, жаждавшими приехать в мой дом, а также с человеком из «Аргози», который, как обещал атташе из посольства, готов заплатить тысячу долларов, если я позволю ему появиться у нас и сделать несколько фотографий. Кроме того, сегодня утром я написал письмо Бобу Эджу с отказом принять предложение, которое показалось бы весьма лестным для любого, ищущего известности и популярности.